В течение нескольких секунд тетушка была способна только молча сидеть, поджимая губы.
— Его доставили домой. Его тело… Мария, кайма никуда не годится. Ты бы лучше уделяла внимание работе, вместо того чтобы показывать неуважение к старшим.
Позже, во время прогулки по вересковым пустошам, Мария была тиха и подавлена.
Элизабет, заметив настроение сестры, мягко произнесла:
— Но ведь она действительно постоянно что-нибудь меняет в этой истории.
— Это было неправильно. Мне не следовало так говорить.
— Это была всего лишь правда.
Шарлотта шагала между сестрами, в середине, заглядывая в их очаровательные лица: у Марии темные брови и точеные черты лица, как у леди; Элизабет мягче, ее нежные глаза, опушенные длинными ресницами, во всем ищут хорошую сторону. Шарлотта защищена с одного бока силой, а с другого — нежностью.
— Ну да, конечно. Потому я так и сказала, то есть не смогла сдержаться. Но причина и повод — не одно и то же. Тетушка оставила дом и друзей, чтобы переехать сюда и заботиться о нас. Я вела себя неуважительно, а это все равно что быть неблагодарной за ее доброту.
— Не переживай. — Элизабет положила руку на плечо Марии, заодно потрепав по голове и Шарлотту. — Она скоро забудет об этом.
А Мария, умная и хорошая, не забудет. Ее сожаления никогда не были пустыми словами, тогда как для Шарлотты извинения, подобно изнанке платья, являли собой гладкую обратную сторону колючей обиды. Конечно, тетушку нужно уважать и быть ей благодарной, но, тем не менее, Шарлотта не могла не замечать, как та скалит маленькие, серые, как галька, зубы, когда говорит о дьяволе и вечных муках, или как гримасничает за спиной Нэнси Гаррс, когда та отпирает погреб, чтобы отмерить слугам по кружке пива. Шарлотте приходилось близко подносить к лицу книгу, чтобы читать, но она видела не только печатные буквы и подозревала, что наблюдательность эта не послужит ей во благо. Однажды ночью, когда бушевала страшная гроза, Брэнуэлл вбежал в спальню девочек с радостным криком: «Вы слышали? Это был самый громкий!» — а потом смущенно оглядел себя и пробормотал: «Боже мой, опять. Такое иногда случается, когда я в постели». От Шарлотты, разумеется, не укрылось, что какая-то часть Брэнуэлла торчала под его ночной сорочкой, будто гвоздь. А вот Мария ничего не увидела — или, благодаря усилию доброй воли, которой недоставало Шарлотте, оказалась способной не увидеть. Она просто взяла ситуацию в свои руки и постаралась всех утихомирить: успокоила дрожавшую всем телом Эмили, которая подскочила на кровати, а Брэнуэлла отправила в его комнату.
— Не бойся, Эмили! — крикнул Брэнуэлл, поворачиваясь к двери. — Это всего лишь гром! — Вспышка рыжих волос и тоненькие белые ноги ему самому придавали вид электрической грозовой искры. — Знаешь, это ведь то, что значит наша фамилия, — мне папа говорил. Это мы. По-гречески Бронте означает гром.
Под ночной сорочкой, отметила про себя Шарлотта, уже ничего не торчало.
Она, конечно, понимала, что об этом не надо спрашивать. Элизабет может и не знать, но по доброте душевной отыщет для тебя ответ; Мария, способная подробно дискутировать с папой об эмансипации католиков, наверняка знает и, уважая во всем правдивость, возможно, объяснит. Но спросить их значило бы злоупотребить, а Шарлотте вовсе не хотелось этого делать: она доверялась их мудрости, ибо они были полубогами, связанными с мифическим прошлым. Они помнили маму.
Память Шарлотты способна была изобразить несколько небрежных набросков, но девочка не могла с уверенностью сказать, навеяны ли они ее собственными воспоминаниями о маме или чужими рассказами о ней. Брэнуэлл, который был годом младше Шарлотты, безапелляционно заявлял: «Я помню маму — я все о ней помню». Но воспоминания эти не выдерживали пристального внимания. Просто Брэнуэлл в очередной раз выпрыгивал из штанишек, силясь оказаться на коне. Как-то раз Энн порвала свою юбочку и долго, отчаянно проливала над ней слезы, пока Сара Гаррс не вздохнула беспомощно:
— Боже правый, свет не видывал еще таких рыданий!
Брэнуэлл при этих словах заложил пальцем страницу книги, которую читал, и поднялся навстречу брошенному вызову.
— О, однажды я плакал еще сильнее. Гораздо сильнее. Я тогда схватился за каминные щипцы и так сильно обжегся, что чуть не потерял сознания. На самом деле все-таки потерял и упал в камин, а после этого…
И начиналась сказка, которую они слушали без всякого неприятия, потому что она была скорее выдумкой, скрашивающей время, чем ложью. Кроме того, рассказывая историю, мальчик держал про запас что-то вроде усмешки — таким уж был Брэнуэлл: это была его роль, его место, впрочем, как и у каждого из них. В кровати, отважившись сунуть нагретые ноги в подвальный холод простыней, Шарлотта мысленно представляла их всех: Брэнуэлла с его коллекцией талисманов — стеклышком от часов, шнурком, пуговицами и жутким мышиным черепом на ночной тумбочке; папу, ужасающе одинокого (представить его было труднее всего); Энн в своей постельке, в ногах тетушкиной кровати… Образы эти навевали такое же умиротворенное настроение, как коробка для шитья или — самый прекрасный и желанный на свете — ящик в папином столе, с отделениями для чернил, свечей, перочинного ножика и мелкого белого песка. Ветер часто стенал и ворчал под карнизами, будто хотел сорвать крышу и взглянуть на Шарлотту и всю ее семью, каждого в своем отделении; а быть может, нарушить порядок, разнести все в щепки, уничтожить. Но нет, крышка прочно сидит на коробке, и такого не может произойти.
— Мисс Брэнуэлл, я размышлял о проблеме образования для наших девочек, — говорит Патрик, — и буду счастлив узнать ваше мнение по этому вопросу.
— Всенепременно, мистер Бронте, хотя вам известно, что я никоим образом не могу претендовать на глубину познаний в этой области.
Он учтиво пригласил ее к себе в кабинет выпить чаю, где они обращаются друг к другу с такой же чопорностью. Когда дело касается свояченицы, которую Патрик очень уважает, присущий ему стиль восемнадцатого века проявляется особенно четко: каждое «потому что» превращается в «ибо», а если он усаживает ее в кресло, то обязательно с поклоном, точно Батскую красавицу. Они прекрасно ладят. Даже его плевательница и ее табакерка стали своего рода парой. Лишь иногда при взгляде на мисс Брэнуэлл Патрика охватывает ненависть, потому что та жива, а ее сестра в могиле; к тому же, несмотря на угловатость старой девы, в ее облике кроется достаточно сходства, чтобы наполнить эту насмешку ядом.
— Вы, без сомнения, знаете, что я большой друг учения как такового и учения ради самого учения. Развитой ум всегда найдет пищу. Однако недостаток более осязаемой пищи придает вопросу, в случае с нашей семьей, особую остроту. Я не богат и не могу ожидать, что когда-нибудь стану таковым.
— Но вы оставите детям нечто большее, чем земные сокровища, мистер Бронте, — возражает мисс Брэнуэлл. — Здоровые принципы религии, твердая мораль, должная покорность перед Господом — такие богатства никогда не померкнут.
Ответ мисс Брэнуэлл аккуратно формален, как обмен поклонами перед началом менуэта. Она разливает чай, довольно крепкий: Гаррс никак не возьмет в толк, что заварку вполне можно использовать дважды.
— Вы очень добры. Я действительно надеюсь, что в сфере законоучения и духовного наставничества принципы, которые девочки впитывают дома, не обнаружат никаких пробелов. А что касается хороших манер и женских искусств, у них, безусловно, всегда под рукой великолепная наставница.
Снова обмен поклонами, снова грациозно вытягивается носок.
— В сущности, их самостоятельные занятия с моим скромным собранием книг и под моим руководством, кое позволяет мне осуществлять ограниченное время, помогли им достаточно далеко продвинуться во всех отношениях. У них не по годам развита любовь к чтению, в особенности у Марии, которая, по моему мнению, демонстрирует высокие интеллектуальные способности. — Голос Патрика приобретает некую оправдательную тональность, присущую родителю, заговорившему о непозволительном — любимом ребенке.