— Вы будете там, не так ли?
— Не могу. Меня хватятся дома.
— Тогда ступайте домой и тут же возвращайтесь в школу. Чтобы забрать перчатки, которые вы забыли. Видите? Это просто. Попробуйте. Попробуйте утонченное наслаждение, которое получает тот, кто удивляет сам себя.
Энн качает головой. Но Уильяма это, похоже, не смущает: кажется, он даже делает из этого какой-то вывод.
Энн слушает, но не слышит, как читают ее ученики в воскресной школе: они могли бы с таким же успехом читать газету. В конце ее любимая ученица хочет задержаться, чтобы поговорить о новорожденном братике и о том, позволит ли Господь этому ребенку выжить; но Энн кажется слишком рассеянной. Вскоре она уже скользит по тропинке к дому. Ее руки мерзнут без перчаток.
В прихожей она медлит. Голоса из кухни; задумчивое, сочное тиканье часов на лестничной площадке, точно кто-то сосет засахаренный фрукт. Тетушка в последнее время плохо себя чувствовала и не выходила из дому, и Энн решает подняться посмотреть, как она. Это первое решение.
Тетушка лежит в своей кровати, со всех сторон окруженная образцами вышивки в рамочках, текстами и контурными портретами, и тихонько храпит. Энн поправляет одеяло, ворошит затухающий огонь в камине. Для Энн тетушкина комната в каком-то смысле является самым уютным местом в доме. Здесь она спала в детстве, здесь протекали долгие полуденные часы шитья, когда свет опрокидывался и лился с потолка. Здесь, в отсутствие тетушки, они изучали ее собрание журналов «Методист»[56] — и вскоре начинали улыбаться, даже смеяться над захлебывающимся слогом, невероятными возвращениями на путь истинный и явлениями. И все же Энн всегда знала, что смех — это лишь отклик, но не ответ. Она знала и знает, что смеются перед лицом опасности.
Энн греет у камина озябшие без перчаток руки. Потом медленно садится в тетушкино кресло, откидывается на спинку, наблюдает и слушает. Наблюдает за тем, как свет угасает на потолке, внимает ровному ритму тетушкиного храпа, отмеряющего время.
Поднимается наверх и заглядывает Эмили.
— О! Ты здесь, — говорит она. — Мы тебя потеряли…
— Да. — Энн натянуто улыбается. — Да, я здесь.
И Эмили, кивнув, покидает сестру. Эмили не нужно ничего объяснять: она не верит в объяснения.
Ворочается и открывает глаза тетушка, хотя кажется, что она по-прежнему спит.
— Мария, — произносит она, глядя сквозь Энн, и уже в следующее мгновение снова засыпает.
Энн продолжает сидеть и наблюдать, как умирает этот зимний день.
Но почему? Под рукой множество причин, но подобно предметам, окружающим Энн, они то распускаются, то затираются в сумеречном свете и кажутся неуловимыми. Потому что пойти было бы неправильно, просто неправильно: причина есть, но лишь наполовину веская. Потому что она боится? Эта мысль начинает многообещающе вырисовываться вдали, но потом расходится рябью. Боится чего? Нет, нет, она не боится Уильяма Уэйтмана или того, что он может сделать. Скорее она боится себя. Боится, что в конечном счете он хочет ровно столько, сколько сказал, то есть ему хочется встретиться с ней и просто поболтать о чепухе. Ничего более. Да, эта причина кажется достаточно веской, вот только не очень-то хочется за нее держаться. Энн раздраженно вытирает рукавом праздную слезинку. Насколько было бы легче разобраться во всем, если бы это происходило с кем-нибудь другим, с кем-нибудь ненастоящим. Или с кем-нибудь почти таким же ненастоящим, какой ощущает себя Энн, пока ее по-прежнему сидящая фигура становится всего лишь оттенком темноты.
Элен пора возвращаться домой. Экипаж Нюссеев стоит у двери пасторского жилища (его не мешало бы подкрасить, но, тем не менее, экипаж есть экипаж, и кучер не упускает случая высокомерно поглядеть по сторонам), и Уильям Уэйтман здесь, чтобы усадить Элен в коляску, помочь с чемоданами, объявить, что она увозит с собой в Брукройд частичку его сердца.
— Ах, частички вашего сердца можно найти по всему Западному Ридингу, — отвечает Элен, ничуть не смущаясь такого рода разговоров. Ей машут руками на прощание и желают всего наилучшего; мистер Уэйтман вздыхает и уводит девушек в дом.
Энн немного отстает от остальных.
— Мистер Уэйтман… думаю, я должна кое-что объяснить…
— Дорогая моя мисс Энн, прошу, ничего не говорите. Не нужно. Мое нахальство было самым достойным образом пресечено, — говорит он улыбаясь. И заходит в дом.
— Да, — неуверенно произносит Патрик, откладывая газету: теперь приходится подносить ее к самому носу, чтобы прочесть. — Да, не отрицаю, такая должность выглядит вполне подходящей. Однако это гораздо дальше от дома, милая моя, почти в Йорке.
— Но не так уж далеко, папа, — возражает Энн. — И дети гораздо старше, что, как мне кажется, для меня предпочтительнее. К тому же нет сомнений, что мистер и миссис Ингэм, хотя я им и не подошла, дадут мне рекомендацию.
— Будем надеяться, — отвечает Патрик, немного горячась. — Что ж, я не могу не восхищаться твоей решимостью так скоро вернуться к работе, но беспокоюсь, нет ли в ней излишней спешки. Я только хочу спросить, моя дорогая малышка Энн: ты уверена?
Вслух она, ни секунды не колеблясь, отвечает:
— Да, папа.
А в голове проносится мысль: «Ты уверен, что я твоя дорогая малышка Энн?»
— Признайтесь, мистер Уэйтман, вы просто уязвлены, что встретили кого-то, кто не желает играть в ваши пустые игры, — говорит Шарлотта, орудуя ластиком. Нос в порядке, губы тоже, но ей никак не удается поймать форму его подбородка. Почти хочется черкать и марать, бросить все это, как безнадежный случай.
— Как всегда, резки. И возможно, как всегда, правы. Просто интересно, без обид, это влияние вашей тетушки? Я знаю, что та сыграла важную роль в ее воспитании. Кажется, будто… будто над ней все время кто-то стоит. И я порываюсь выдернуть ее из этой тени.
— Тени? Сударь, вы фантазируете. Никто над ней не стоит, она такая, какая есть. Просто она слишком серьезна и рассудительна для такого легкомысленного человека, как вы. Ничего таинственного.
— Жаль, — говорит он спустя некоторое время.
— Чего?
— О, многих вещей, слишком многих. — В профиле что-то меняется: расчищается, разглаживается лоб. — В любом случае их слишком много, чтобы такой легкомысленный человек, как я, над ними задумывался.
Брэнуэлл в ярких красках написал домой о своем положении гувернера двоих сыновей Роберта Постлтвейта, эсквайра, живущего в городке Бротон-ин-Фернесс. Место было идиллическим, и между строк письма читалось, что Брэнуэлл быстро сделался для семьи незаменимым. Как раз в таких выражениях Патрик говорил о сыне с миссис Барраклаф, женой часовых дел мастера, за день до того, как Брэнуэлл приехал домой: без предупреждения и без работы.
— Не понимаю. Какие причины могли иметься у мистера Постлтвейта, чтобы освободить тебя от обязанностей?
— Говоря по чести, папа, не представляю, в чем я мог не угодить. Я завоевал доверие мальчиков, мы отлично справлялись с Вергилием и добились неплохих успехов с Гомером, хотя их греческий был гораздо слабее, когда я за них взялся. Меня представили кругу общения Постлтвейтов, а сам мистер Постлтвейт даже доверил мне пару конфиденциальных поручений. Я был больше всех удивлен, когда он объявил, что через полгода не будет нуждаться в моих услугах. Единственное объяснение, которое я могу предложить… этот джентльмен обладает поистине несдержанным нравом. Раз или два, будучи в таком состоянии, он презрительно отозвался о моем имени — моем происхождении, — и боюсь, не в моем характере смотреть на это сквозь пальцы. Поэтому, возможно…
Лицо Патрика становится пунцовым, и он отворачивается к окну, пытаясь побороть неистовый прилив ирландской крови.
— Понимаю. Жаль… но, конечно, подобные вещи нельзя послушно сносить…
Позже Шарлотта спросила:
— Почему тебя уволили, Брэнуэлл?