Пухлые пальчики мисс Вулер, танцуя, подошли к завершению сонаты Гайдна, которая раскланивалась со слушателями по-светски добродушно. Вздохнув, она повернулась к Шарлотте и покачала головой.
— А еще я боюсь, — сказала она, — что от нездоровья вашей сестры вы и сами можете заболеть.
— Я вполне хорошо себя чувствую, сударыня.
— На сегодняшний день. Пожалуй, я напишу вашему отцу или, быть может, приложу свое письмо к вашему. Она вам говорила, что хочет домой?
Шарлотта колебалась. Она почувствовала, что держит в руках драгоценную, очень хрупкую вещь — гордость Эмили, — и не знает, куда ее лучше положить.
— На словах — нет, — коротко сказала она.
Получив ответ, она специально встала пораньше и отправилась в дортуар к кровати Эмили. В первые минуты пробуждения муки Эмили оставались еще неприкрытыми; день позволял ей возвести защитные бастионы.
В данный момент учениц было одиннадцать: нечетное число означало, что у Эмили не было соседки по кровати, хотя в любом случае трудно было представить, чтобы она приняла кого-то, — она могла просто подтянуть коврик и скрутиться на нем калачиком. Шарлотта обнаружила сестру лежащей на боку и устремившей взгляд на занавешенное окно. Эмили была так неподвижна, так сливалась с простынями, что каждый взмах черных ресниц казался широким конвульсивным жестом. Профиль Эмили был недвусмысленно прекрасен. Но стоило ей повернуться, как образ становился размытым, неопределенным, словно черты ее лица не желали попадать в плен и томиться без движения.
— Эмили, — Шарлотта присела на кровать, — я подумала, что скажу тебе, пока все остальные не проснулись и не подняли шум. Мисс Вулер писала папе, и папа ответил. Они с тетушкой убеждены, что твое здоровье и дух страдают здесь и что тебе лучше как можно скорее вернуться в Хоуорт. Мисс Вулер согласна, так что… так что ты едешь домой.
Как только Шарлотта начала говорить, рука Эмили — хотя и более заспанная, чем голова, — вынырнула из-под простыней, как крот из норы, и схватилась за ладонь сестры. Она замерла, горячая и твердая, как ручка чайника, пока Эмили слушала. Под конец она немного сжалась.
— Шарлотта, — произнесла Эмили тихо, но отчетливо, — думаешь, так будет лучше?
— Да.
Высвобождая ладонь из горячей руки Эмили, Шарлотта почувствовала боль, словно что-то оторвали, а потом проворно прижгли. Их жизни разделились, и теперь каждая из них пойдет своим путем.
«Только вот я, — подумала Шарлотта, — свой путь не выбирала».
Вместо Эмили — Энн. Жалованье, которое получает Шарлотта, по-прежнему будет расходоваться на благое дело, на плату за обучение другой сестры, чтобы та, в свою очередь, могла идти дальше и за определенное жалованье обучать других девочек, возможно готовя их зарабатывать собственные жалованья, обучая девочек… И так ad infinitum или, скорее, ad nauseam[30]. По иронии судьбы, Шарлотта могла поделиться этим с Эмили — это бы наверняка вызвало кривую улыбку, — но только не с Энн, которая принимала горькие замечания близко к сердцу.
Кроме того, Энн охотно согласилась ехать в Роу-Хед. Когда она появилась на пороге — бледная, безмолвная, нервная, — глазеющие барышни, несомненно, подумали: «Очередная неуклюжая дурнушка Бронте». Шарлотта, однако, знала: слишком уж легко было недооценить Энн. Иногда Шарлотта задумывалась: а нет ли в этом ее собственной вины?
— Я хочу учиться, — сказала Энн, когда по дороге в церковь им представился первый случай серьезно поговорить. — Я хочу научиться всему. Хочу быть полностью… готовой. Да, готовой к жизни.
— Как к битве?
— Пожалуй. Знаешь, я не против столкнуться с чем-то вроде битвы. Испытать себя. Статус самой младшей все время заставляет казаться… меньше, что ли. Даже самой себе. Папа сначала сомневался, отправлять ли меня сюда. Он усадил меня в кресло, взял за руки и сказал: «Энн, ты уверена? Ты ведь никогда еще не бывала вдали от дома». И на миг я задумалась: верно, абсолютно верно, нужно было об этом поразмыслить. А потом вспомнила, что остальным тоже пришлось это пережить. Впервые уходя из дома, ты столкнулась с тем, чего еще не испытывала, как Эмили, как… Мария и Элизабет. Я поняла, что очень легко привыкнуть к тому, чтобы делать для себя исключение.
— А Эмили?
Шарлотта не хотела делать столь едкого ударения. (Или все-таки хотела?)
— О, ей было гораздо лучше, когда я уезжала, — ответила Энн, — хотя Брэнуэлл сказал, что она все еще выглядит, как метр пожарного шланга.
— Брэнуэлл? Значит, он дома?
— Да, он приехал на прошлой неделе.
— Но он должен вернуться в Лондон? В Королевскую академию?
Энн явно почувствовала себя неуютно.
— Не думаю. Похоже, его попытка поступить не имела успеха, хотя я не уверена. — Она печально подняла брови. — Видишь, снова самая младшая. Не забивайте ей голову взрослыми проблемами. Мне известно лишь, что он вернулся домой неожиданно, долго разговаривал с папой за закрытыми дверями и целый месяц после этого выглядел подавленным. А тетушка сказала, что планы изменились и он не поедет учиться в Лондон, во всяком случае не в этом году. Сама я ни о чем не могла его спросить — он только отшучивался. Ты знаешь, какой он.
Шарлотта сказала, что да, знает, но вдруг поняла, что не знает ничего; все вехи ее теперешней жизни сдвинулись. Брэнуэлл отправился в Лондон, чтобы представить себя на суд Королевской академии, стать ее студентом, достигнуть успеха на стезе художника, и это было в центре всего. Отчасти ей удалось смириться с ролью учительницы в Роу-Хеде благодаря лишь той мысли, что она, оплачивая обучение Энн, делает вклад в это начинание и что вынужденные лишения окупятся, как только Брэнуэлл добьется признания. Что же касается дорогих уроков у мистера Робинсона из Лидса, этого впечатляющего запаха льняного семени и живицы, которым пропитался пиджак Брэнуэлла, а также папиных рассудительных киваний при осмотре новых полотен, то все это безошибочно вело ее к одному удовлетворительному объяснению: младшая сестра, должно быть, ошибается.
(Однако, с другой стороны — пусть только разум шепчет это, ни звука вслух, — разве папа, да и все они, понимали что-нибудь в живописи? И разве она сама не замечала, какие потертые были у мистера Робинсона манжеты? Можно объяснить это небрежностью творческой натуры, а можно сделать вывод, что мистер Робинсон отчаянно нуждался в этих гонорарах и поэтому поощрял заоблачные ожидания в платежеспособном ученике.)
Шарлотта написала домой, но папин ответ был высокопарно уклончивым. Тщетно гналась она за правдой, продираясь сквозь заросли придаточных предложений, пока не поняла, что ответа придется ждать до рождественских каникул. Тем временем Шарлотта поставила себе задачу не обнаруживать и не признаваться самой себе или кому-то другому, как сильно она ненавидит барышень, которых учит. А перед Энн встала задача прижиться, притерпеться хоть как-нибудь. И Энн это сделала. Она никогда не смогла бы сделать так, как это происходило с остальными; как револьверы входят в кобуру, думала Шарлотта, восхищаясь и отчаиваясь, или как тот ящик в папином столе, где для баночки с белым песком имелась своя специальная, маленькая и точно вымеренная ямочка. Но и не состояла сплошь из неуклюжих зазубренных краев и шишек. Она рука об руку, с милой улыбкой прогуливалась с другой девочкой. Не нужно было объяснять ее поступки, извиняться за нее. Можно было даже на довольно продолжительное время забывать о ней.
Вернувшись домой на рождественские каникулы, Шарлотта почувствовала, будто с ней сыграли какую-то шутку. Она находилась вдали отсюда, зарабатывала свой хлеб, становилась личностью, которую мир обязан был, пусть и весьма небрежно, признавать: купалась в холодной стихии перемен. А дома все осталось почти сверхъестественно неизменным. Ах, Эмили, кажется, подросла на дюйм, а Брэнуэлл отпустил жидкие усы, за которые без конца себя дергал, будто хотел заставить их расти быстрее. Но устремленные на нее взгляды не выражали ничего, кроме оживленной, гладкой обыденности, как будто она только что ходила на почту. Эмили с готовностью открыла свою шкатулку для письма, чтобы показать Энн последние хроники Гондала; Брэнуэлл говорил о великих свершениях в Ангрии. Роу-Хед был сном, а это пробуждением — или наоборот?