— А каково там было? Мария так ничего толком и не рассказала, не хотела рассказывать.
Был прекрасный день для прогулки по вересковым пустошам. Жаворонок звал куда-то высоко в голубизну неба, звеня своей заливистой песней. Ноги мягко ступали по благоухающему торфу; пчелы бороздили теплый воздух. Но стоило Шарлотте на миг задуматься, как вокруг нее с лязгом захлопывались холодные двери. Брэнуэлл следил за ее лицом.
— Нельзя было подойти к камину, — вымолвила она наконец. — Большие девочки не пускали. А мы вертелись рядом, надеялись… Но чаще приходилось представлять, будто тебе тепло, и… разжигать огонь внутри.
Шарлотта Бэнкс покинула школу для дочерей священников, Коуэн-Бридж, 19 мая 1825 года с заболеванием спины и не вернулась.
Энн, которая обычно никого не донимала и ни за кого не цеплялась, снова и снова обнимала Шарлотту за шею. Наконец та услышала ее застенчивый, тоскливый шепот:
— Ты ведь не сделаешься такой же чудной, как Элизабет, правда?
Джейн Алленсон покинула школу для дочерей священников, Коуэн-Бридж, в недобром здравии 30 мая 1825 года и не вернулась.
Теперь их просили не подходить слишком близко к больной. Со своего места Шарлотта могла разглядеть Элизабет, лежащую на боку: костлявый провал вместо щеки, невероятно длинные ресницы. И она не могла с уверенностью сказать, обращалась ли Элизабет к ней или вообще к кому-либо, когда выдохнула: «Прости».
Элизабет Бронте покинула школу для дочерей священников, Коуэн-Бридж, в недобром здравии 31 мая 1825 года и умерла дома 15 июня.
Церковь и церковное кладбище находились ближе некуда, семейство Бронте уже носило траур, поэтому подготовка к похоронам почти не воспринималась как нечто исключительное и походила на подготовку к обычной дневной прогулке — за исключением коротковатого гроба на скамье в прихожей. И за исключением того факта, что они не могли, не в силах были пошевелиться.
Дверь была открыта. Тетушка взяла папу за руку. Носильщики прокашлялись, засопели и взвалили ношу на плечи. Шарлотта, Брэнуэлл, Эмили и Энн столпились у подножия лестницы. Столпились, а потом застряли.
— Я не пойду, — пролепетала Эмили побелевшими губами и, схватив Энн за руку, устремила взгляд в никуда. — Мы не пойдем.
— Надо идти. Даже если вы не пойдете, это не перестанет быть реальным, — шикнула Шарлотта. Все сжалось в резкий, торопливый шепот, и мысли тоже.
— Ни Элизабет, ни Мария не возражали бы — они всегда все понимали.
— Вы должны пойти, так нечестно, мне тогда пришлось идти с Марией, — сказал Брэнуэлл. — И Энн пришлось. Почему вы не должны?
— Не знаю. Просто это слишком жутко.
— Мы все пойдем. Мы должны быть все вместе. — Шарлотта выдавила эти слова сквозь тонкое всхлипывание. Они все плакали, кто больше, кто меньше, только в разных местах. — Так бы сказали Мария и Элизабет.
— Так иди, — фыркнула Эмили.
— Нет. Бэнни, первым должен идти ты.
— Почему?
— Ты мальчик, ты должен следовать за папой.
Брэнуэлл яростно замотал головой.
— Нет, ты иди. Ты самая старшая. Я не могу… Иди первой, Шарлотта.
И ей пришлось. Она пошла первой; за гробом (таким легким, подпрыгивающим на плечах), за тетушкой и папой, она пошла во главе и шагнула в лучи ласкового солнечного света с таким чувством жгучей, безжалостной уязвимости, что хотелось выкинуть вперед руки, закрыться от мира, осадившего ее. Мира, где больше не было места в середине, только край, острие, нагая оконечность.
Часть вторая
Так видимости безнадежны —
Что мир незримый люб вдвойне.
Эмили Бронте.
К воображению[15]
1
Стены свободы
— Что там? — вскрикивает Шарлотта, садясь на постели. Не в силах сдержать себя, не в силах не говорить этого, она знает ответ: ветер. Даже летом это шумный сосед; теперь, с наступлением зимы, он становится оккупационным войском, необузданным и мощным.
Эмили садится рядом с сестрой, протирая глаза.
— Дверь сарая, — говорит она. — Снова хлопает.
Шарлотта прислушивается: нащупывает знакомую форму в этой неистовой головоломке шума.
— Ах, да. — Она снова ложится, чувствуя скованность в теле. — Да, конечно, дверь. — В мыслях она раздраженно набрасывается на саму себя. Это никуда не годится; я самая старшая; я должна делать то, что раньше делали Мария и Элизабет, — брать на себя ответственность, утешать. А вместо этого… — Там что-то есть! — вскрикивает она, подпрыгивая на кровати; да, ветер, но ведь не могут просто из воздуха рождаться такие дикие вопли, такие отчетливые глухие удары…
Эмили, зевая, выбирается из постели и на цыпочках идет к окну.
— Что ты делаешь?
— Открываю ставень, чтобы посмотреть. Я просто подумала, что это могут быть Мария и Элизабет.
— Прекрати.
Слишком темно, чтобы разглядеть выражение лица Эмили, но ее голос звучит удивленно, даже немного обиженно:
— Ну почему, все может быть. Это не страшно, так ведь? Я никогда не боялась Марии и Элизабет.
— Они на Небесах. — На миг выплывает лунообразное лицо преподобного Кэруса Уилсона. Посмотрите на это негодное дитя.
— О, я знаю. — Эмили сотрясает внезапный мощный зевок, она вздрагивает и стрелой летит обратно в постель. — Я решила, что они могли прийти повидаться с нами.
Через пару секунд она уже спит, будто укуталась в эту мысль, как в роскошное одеяло. Шарлотте же остаются только ее сновидения.
* * *
Неодушевленные предметы: вещи, у которых нет жизни. А ведь спорный вопрос, существуют ли вообще такие вещи. Например, вездесущий ветер Хоуорта, который травил миссис Бронте, когда она умирала, лежа на постели, — ветер, который никогда не умирает. Конечно, на его пути нет преград. В конце концов, это искусственный ландшафт, по сути, точно такой же, как осушенные болота или голландские польдеры[16]. Много поколений назад эти верховые вересковые пустоши были поросшими лесом холмами. Потом первые фермеры расчищали их, жгли леса, выращивали здесь зерновые культуры и истощали почву; вскоре она утратила плодородность и годилась разве что для вереска. Даже те немногие деревья, что выживают на ней, приобретают настолько скрученную и кривую форму, что кажется, будто они мучительно выкарабкиваются из горизонтального положения, а не растут вверх. Так что измученная земля предоставлена в полное распоряжение ветру. Он не живой, но весьма оживленный.
Или возьмем напольные часы, что стоят на промежуточной площадке, на высоте семи ступенек каменной лестницы пастората. Неодушевленные, невозмутимые, это уж точно. Они тикают, невзирая на резкую перемену в доме, вычитание двух юных единиц из суммы жизни. Чтобы оставаться собой, им нужно только, чтобы их заводили, что скрупулезно проделывает Патрик, поднимаясь вечером к себе в спальню. Но взгляните, как эти двое смотрятся вместе: оканчивая завод, Патрик поднимает лицо к циферблату, точно спрашивает: «Все в порядке?» — а потом вглядывается в свои карманные часы и продолжает подниматься по лестнице, причем шаги его звучат так же степенно и методично, как ритм маятника. А нет ли в Патрике чего-то от часов — в часах же чего-то от Патрика?
Или вон та пара паттенов — кожа и дерево с железным ободом, — что просушиваются в кухне у огня. Опрятные, изящные и чистые — даже удивительно чистые для башмаков, которые надеваются поверх другой обуви. Но ведь в этих паттенах не ходят по улицам. Тетушка Брэнуэлл никогда никуда не ходит, кроме как в церковь по воскресеньям. Она носит паттены дома с брезгливой целью ни за что не позволять ногам касаться этого холодного северного камня. Так что, цокая по пасторату в этой паре, она с полным правом может сказать: ноги ее не было в Йоркшире, она по-прежнему ходит по Корнуоллу. Неодушевленные предметы, но уж точно не безжизненные.