— Слушай, Лика,— спросил я её.— У вас в классе девчонки выдают друг дружку?
— Как это — выдают?
— Ну, если какая-нибудь ученица чего-нибудь натворит, то другая ученица скажет учительнице? Был у вас в классе такой случай?
— Был,— говорит Лика.— Недавно Петрова сломала на окне гортензию, а Антонина Ивановна подумала на Сидорову и хотела наказать её, сказала, чтоб родители пришли в школу. Но я видела, что это Петрова сломала гортензию, и сказала об этом Антонине Ивановне.
— Зачем же тебе нужно было говорить? Значит, ты у нас ябеда!
— Почему — ябеда? Я ведь правду сказала. Если б не я, Антонина Ивановна наказала бы Сидорову, которая совсем не виновата.
— Всё равно ябеда,— говорю я.— У нас ребята не выдают друг друга.
— Значит, ваши ребята сваливают один на другого.
— Почему — сваливают?
— Ну, если б ты в классе сломал гортензию, а учительница подумала на другого…
— У нас,— говорю,— гортензии не растут. У нас в классе кактусы.
— Всё равно. Если бы ты сломал кактус, а учительница подумала на Шишкина, и все бы молчали, и ты бы молчал, значит, ты свалил бы на Шишкина.
— А у Шишкина разве языка нету? Он бы сказал, что это не он,— говорю я.
— Он мог сказать, а его всё-таки подозревали бы.
Ну и пусть подозревали бы. Никто же не может доказать, что это он, раз это не он.
— У пас в классе не такой порядок,— говорит Лика.— Зачем нам, чтоб кого-нибудь напрасно подозревали? Если кто виноват, сам должен признаться, а если не признаётся, каждый имеет право сказать.
— Значит, у вас там все ябеды.
— Совсем не ябеды. Разве Петрова поступила честно? Антонина Ивановна хочет вместо неё другую наказать, а она сидит и молчит, рада, что на другую подумали. Если б я тоже молчала, значит, я с ней заодно. Разве это честно?
— Ну ладно,— говорю я.— Этот случай совсем особенный. А не было у вас такого случая, чтоб какая-нибудь девочка не явилась в школу, а дома говорила, что в школе была?
— Нет, у нас такого случая не было.
— Конечно,— говорю я.— Разве у вас такое может случиться! У вас там все примерные ученицы.
— Да,— говорит Лика,— у нас класс хороший. А разве у вас был такой случай?
— Нет. У нас,— говорю,— нет. Такого случая ещё не было.
— А почему ты спрашиваешь?
— Так просто. Интересно узнать.
Я перестал разговаривать с Ликой, а сам всё время думал о Шишкине. Мне очень хотелось посоветоваться с мамой, но я боялся, что мама сейчас же сообщит об этом в школу, и тогда всё пропало. А мама и сама заметила, что со мной что-то неладное творится. Она так внимательно поглядывала на меня иногда, будто знала, что я о чём-то хочу поговорить с ней. Мама всегда знает, когда мне нужно что-то сказать ей. Но она никогда не требует, чтоб я говорил, а ждёт, чтоб я сам сказал. Она говорит: если что-нибудь случилось, то гораздо лучше, если я сам признаюсь, чем если меня заставят это сделать. Не знаю, как это мама догадывается. Наверно, у меня просто лицо такое, что на нём всё как будто написано, что у меня в голове. И вот я так сидел и всё поглядывал на маму и думал, сказать ей или не сказать, а мама тоже нет-нет да и взглянет на меня, словно ждёт, чтоб я сказал. И мы долго так переглядывались с ней, и оба только делали вид: я — будто книжку читаю, а она — будто рубашку шьёт. Это, наверно, было бы смешно, если бы мне в голову не лезли грустные мысли о Шишкине.
Наконец-таки мама не вытерпела и, усмехнувшись, сказала:
— Ну, докладывай, что у тебя там?
— Как это — докладывай? — притворился я, будто не понимаю.
— Ну говори, о чём хочешь сказать.
— О чём же я хочу сказать? Ни о чём я не хочу сказать,— стал я выкручиваться, а сам уже чувствую, что сейчас же обо всём расскажу, и рад, что мама сама об этом заговорила, так как легче сказать, когда тебя спрашивают, чем когда не спрашивают вовсе.
— Будто я не вижу, что ты о чём-то хочешь сказать! Ты уже три дня ходишь как в воду опущенный и воображаешь, что никто этого не замечает. Ну, говори, говори! Всё равно ведь скажешь. Что-нибудь в школе случилось?
— Нет, не в школе, — говорю.— Да нет, — говорю,— в школе.
— Что, опять небось получил двойку?
— Ничего я не получил.
— Что же с тобой случилось?
— Да это не со мной вовсе. Со мной ничего не случилось.
— С кем же?
— Ну, с Шишкиным.
— А с ним что же?
— Да не хочет учиться.
— Как — не хочет?
— Ну, не хочет, и всё!
Тут я увидел, что проговорился, и подумал: «Батюшки, что же я делаю? А вдруг мама завтра же пойдёт в школу и скажет учительнице!»
— Что же, Шишкин уроков не делает? — спросила мама.— Двойки получает?
Я увидел, что не совсем ещё проговорился, и сказал:
— Не делает. По русскому у него двойка. Совсем не хочет по русскому учиться. У него с третьего класса запущено.
— Как же он в четвёртый-то класс перешёл?
— Ну, не знаю,— говорю.— Он к нам из другой школы перевёлся. В третьем классе у нас не учился.
— Почему же учительница не обратит на него внимания? Его подтянуть надо.
— Так он,— говорю,— хитрый, как лисица! Что на дом задано, спишет, а когда в классе диктант или сочинение, не придёт вовсе.
— А ты бы занялся с ним. Ведь думаешь о товарище, огорчаешься из-за него, а помочь не хочешь.
— Поможешь, — говорю, — ему, когда он сам не хочет заниматься!
— Ну, ты растолкуй ему, что учиться надо, подействуй на него. Ты вот сумел взяться за дело сам, а ему помощь нужна. Попадётся ему хороший товарищ, и он выправится, и из него настоящий человек выйдет.
— Разве я ему плохой товарищ? — говорю я.
— Значит, не плохой, если думаешь о нём.
Мне стало очень стыдно, что я не сказал маме всей правды, поэтому я поскорей оделся и пошёл к Шишкину, чтоб поговорить с ним как следует.
Странное дело! Почему-то именно в эти дни я по-настоящему подружил с Шишкиным и по целым дням думал о нём. Шишкин тоже изо всех сил привязался ко мне. Он скучал по школьным товарищам и говорил, что теперь, кроме меня, у него никого не осталось.
Когда я пришёл, Костя, его мама и тётя Зина сидели за столом и пили чай. Над столом горела электрическая лампочка под большим голубым абажуром, и от этого абажура вокруг было как-то сумрачно, как бывает летним вечером, когда солнышко уже зашло, но на дворе ещё не совсем стемнело. Все очень обрадовались моему приходу. Меня тоже усадили за стол и стали угощать чаем с баранками. Костина мама и тётя Зина принялись расспрашивать меня о моей маме, о папе, о том, где он работает и что делает. Костя молча слушал наш разговор. Он опустил в стакан с чаем половину баранки. Баранка постепенно разбухала в стакане и становилась всё толще и толще. Наконец она раздулась почти во весь стакан, а Костя о чём-то задумался и как будто совсем позабыл о ней.
— О чём это ты там задумался? — спросила его мама.
— Так просто. Я думаю о моём папе. Расскажи о нём что-нибудь.
— Что же рассказывать? Я уже всё рассказала.
— Ну, ты ещё расскажи.
— Вот любит, чтоб ему об отце рассказывали, а сам ведь и не помнит его,— сказала тётя Зина.
— Нет, я помню.
— Что же ты можешь помнить? Ты был грудным младенцем, когда началась война и твой папа ушёл на фронт.
— Вот помню,— упрямо повторил Шишкин.— Я помню: я лежал в своей кроватке, а папа подошёл, взял меня на руки, поднял и поцеловал.
— Не можешь ты этого помнить,— ответила тётя Зина.— Тебе тогда три недели от роду было.
— Нет. Папа ведь приходил с войны, когда мне уже год был.
— Ну, тогда он забежал на минутку домой, когда его часть проходила через наш город. Тебе про это мама рассказывала.
— Нет, я сам помню,— обиженно сказал Костя.— Я спал, потом проснулся, а папа взял меня на руки и поцеловал, а шинель у него была такая шершавая и колючая. Потом он ушёл, и я больше ничего не помню.
— Ребёнок не может помнить, что с ним в год было,— сказала тётя Зина.