Еще есть немного времени, сейчас Юра поставит чайник. И вдруг он увидел на столе цветок в горшке, тот самый, Лилин цветок. Значит, сейчас Юра уедет, запрет дверь, бросит здесь Лилин цветок? Он не мог так поступить. Быстро встал, схватил мешок, взял осторожно цветок и вышел во двор.
— Валентина! Ты дома?
— Открыто, Юра!
В комнате на табуретке стояла керосинка, Валентина пекла оладьи. Пахло чадом. Бабка Михална сидела в углу и вязала серый длинный носок.
— С цветком пришел, кавалер.
— Юра! Цветок принес! — радостно улыбается Валентина. — Ой, сожгла! — Валентина погасила керосинку.
Юра говорит, стоя на пороге:
— Слушай внимательно, Валентина. Этот цветок я оставлю тебе на хранение. Сейчас я ухожу с вещами. Ты будешь поливать цветок, ухаживать за ним. Пожалуйста, береги его. Это очень важно: погибнет цветок, — значит, случится большая беда. — И про себя добавил: «С ней, с Лилей».
Валентина замахала руками:
— Выдумываешь! Как у тебя язык поворачивается! Цветы, которые поливают, тоже вянут. Это же цветок! Балда!
И тут же засуетилась:
— Ой, Юра! С вещами! Прямо сейчас? Садись, Юра, поешь оладьев.
— Будешь поливать или нет? Говори прямо, Валентина.
— Да буду, буду.
Он поставил горшок на окно, теплый ветер из форточки шевелил слабые листья. Какие-то они неяркие, бледные, эти листики.
Он допил чай.
— Как он хоть называется, этот цветок? Не знаешь, Валентина?
— Не знаю. А где ты его взял?
Любопытная она, Валентина. В детстве была любопытная и такой осталась.
* * *
Юра сразу узнал это место: маленькие трогательные домики под красными и зелеными крышами, выбитая ногами спортивная площадка. Столбы, на которые натягивали волейбольную сетку. Отполированный ладонями железный турник. Длинные столы под навесом — столовая. Дощатая трибуна — с нее старший вожатый говорил речи на линейке; пока он говорил, комары успевали искусать голые ноги.
Здесь был пионерский лагерь. Тот самый, рядом с деревней Пеньки. Тот самый, где пять лет назад Юра в первый раз увидел Лилю. Вот там, под соснами, она расхаживала в синем сарафанчике, двенадцатилетняя девочка с длинными ногами, длинными руками и сама длинная, гибкая, как ветка.
— Эй, курсант! Чего задумался? Первая рота строится уже!
Курсант. Их привезли сюда, чтобы учить на курсах лейтенантов. Они и сами толком не знали, сколько будут учиться. Кто говорил, три месяца, а кто говорил — четыре.
— Опаздываете в строй. Делаю вам замечание.
Юра становится в строй. Не спеши и не отставай, не выделяйся — где все, там и ты. Армия — не школа на горке, старшине Чемоданову, сурово смотрящему из-под насупленных бровей не скажешь: «Я больше не буду».
Их старая линейка продлена до самой столовой. Курсантов гораздо больше, чем было пионеров в лагере. И стоят они в строю, стриженные наголо, в одинаковой форме. От этого они похожи друг на друга. А раньше здесь сверкали голые коленки, разноцветные платья и рубашки, загорелые руки, румяные лица. И там, за зеленым забором, в котором Юра знал каждую оторванную доску, каждую дыру, в которую можно было выскользнуть, там, чуть ближе к лесу, жила на даче девочка с длинными светлыми волосами, легкими, как ковыль, который папа привез однажды из командировки. Она ходила купаться вниз по тропке. Она качалась в гамаке, собирала ромашки на опушке, плела венки и надевала на свою пушистую голову.
— Как ты койку заправляешь? Разве так койку заправляют? Последний раз показываю! Подушка должна быть взбита пузырем, одеяло натянуто барабаном. Понял?
— Так точно, понял, товарищ старшина!
— И все запомните крепко: койка — лицо курсанта.
Старшине Чемоданову, наверное, лет тридцать. Он представляется Юре пожилым человеком. Почему так важно, как заправлена койка? Юра не спросит об этом у старшины, а если бы и спросил, старшина не станет объяснять. Армия — не школа, здесь не рассуждают, а приказывают. Юра сидит под сосной, положил тетрадку на колено, пишет письмо:
«Дорогая Лиля! Прошло уже два месяца, желтые листья летят вовсю, и береза у реки почти совсем облетела, а в овраге деревья еще зеленые. Я уже писал тебе, что оказался в нашем пионерском лагере.
Это очень много — два месяца, но я стараюсь не грустить, потому что наша победа стала на два месяца ближе. И наша с тобой встреча тоже приблизилась на два месяца. Я стараюсь получше усвоить трудные формулы, они нужны артиллеристу. Уже умею ползать по-пластунски, стрелять. Я пишу тебе и отправляю письма на Московский почтамт, до востребования. И сам не знаю, почему именно на почтамт. Просто надо же их куда-то отправлять. А иногда мне мерещится, что ты вдруг неизвестным чудом окажешься в Москве, тогда ты вдруг подумаешь: «А может быть, Юра посылает мне письма на почтамт?» И тогда ты зайдешь туда, на улицу Кирова, в серое здание, подойдешь к окошечку и получишь мои письма. Их уже два отослано. Я пишу тебе по двадцать седьмым числам, ты знаешь, почему? Потому что мы встретились с тобой двадцать седьмого июля. Твоих писем я не получаю. Но надеюсь — вдруг они лежат у меня дома? Просил соседку пересылать сюда, но у нашей тети Дуси бывают свои соображения, могла и не переслать. Лиля! Я не знаю, где ты. Но ты всегда рядом со мной. Юра».
Потом он перечитывает письмо. Почему нельзя написать так, как чувствуешь? Что-то теряется, выдыхается, когда слова пишутся на бумаге. Перед словом «Юра» он вписывает «твой». Сказать так ей он бы не посмел, а написать решился.
* * *
Сегодня вечером Борис дома один. Папа еще не пришел, а мама сказала:
— Борис, я ухожу, надо навестить тетю Лизу, она сломала ногу. Ужин на столе, ешь с хлебом, не забудь выпить молока.
Про папу мама ничего не сказала, ничего не просила передать. Раньше она обязательно что-нибудь бы сказала.
Хлопнула дверь, мама ушла, Борис остался один. Немного послонялся из угла в угол. Все как всегда. На окне коричневая штора в желтых кружочках. Раньше Борису очень нравилась эта штора, желтые кружочки были похожи на мандаринчики. Теперь коричневая штора выглядела мрачной. В углу телевизор. Раньше Борис обязательно включил бы его. Пусть хоть что-нибудь показывает, не все ли равно — кино, концерт, футбол, все интересно. Теперь он поглядел на темный экран и отвернулся. На стене большой календарь с японскими красавицами. Красавица в красном, другая — в зеленом, в желтом. Раньше Борис думал, глядя на них: «Какие замечательные красавицы». Теперь подумал: «Вырядились в свои разноцветные халаты. И что хорошего?» На тахте сидит потертый плюшевый мишка. Раньше Борис любил этого медведя, даже в детский сад с собой носил и во сне с ним не расставался, а чтобы мама не отбирала, клал на мишкин плюшевый живот свою щеку. Теперь мишка сидел, повалившись на бок, Борис, проходя мимо, не посадил его ровно.
Все было на своих местах, но квартира стала не похожа на себя.
Когда папа бывал дома по вечерам, в доме всегда получался какой-нибудь беспорядок. Валялась на полу прочитанная газета, лежали окурки в пепельнице. Или яблочный огрызок торчал на спинке дивана.
Мама смеялась и говорила:
«Ну когда ты привыкнешь к порядку? Неужели трудно?»
«Конечно, не трудно, — мирно отвечал папа, — я больше никогда не буду набрасывать. Я уберу».
Мама убирала сама, а папа снова устраивал назавтра беспорядок. Но от этого беспорядка Борису было хорошо. Папа дома, он читает газету, грызет яблоко, а когда решает кроссворд, карандаш обязательно закатывается под тахту и лежит там до следующей уборки. Ну и пускай лежит. И пускай будут окурки в пепельнице. Когда пепельница пустая и чисто вымытая вот уже сколько дней, от этого совсем плохо. И нет ощущения порядка, а, наоборот, беспорядка.