Его связывали потом с этим миром - городских хулиганов, "ребят", только что выпущенных из приюта малолетних преступников, воров, - особенные отношения, начавшиеся с того, что после памятной драки в парке и разговора с парнем, ударившим его дубиной, - он опять столкнулся с ним, выходя из библиотеки.
- Что тебе? - спросил Николай.
- Может, ты можешь помочь, - сказал парень, ерзая рукой по плечу, точно почесываясь, - это происходило от смущения. - Гришкина сестра лежит больная. Так, может, ты знаешь доктора. Потому что нет денег.
Николай отправился к Гришке, на окраину города. У него сжалось сердце, когда он вошел в полутемную комнату, где лежала больная; пахло плесенью, мокрым бельем и прелой картошкой. Из-под штопаного одеяла на него смотрело лицо пятнадцатилетней девочки. - Что с вами? - спросил он.
- У меня болит выше правого бедра, - сказала она. Она училась раньше в гимназии, но ее взяли из третьего класса, так как было нечем платить. Он вышел, поехал на извозчике к знакомому доктору, который сказал, что у девочки аппендицит; ее перевезли в клинику, сделали ей операцию - и за все это заплатил Николай, взяв у матери, которая ему ни в чем никогда не отказывала, зная, что он даром не возьмет, необходимую сумму денег. Девочка эта потом приходила к нему, он давал ей уроки и успел за короткое время пройти почти весь гимназический курс. В день ее именин он был торжественно приглашен в гости, принес подарки и сидел за столом рядом с ее тетками, поденщицами и прачками, и отцом, фабричным рабочим, - и выпил с ней на брудершафт.
И однажды вечером - он сидел за английским переводом - она неожиданно пришла к нему.
- Коля, - сказала она; светлые, большие ее глаза смотрели прямо ему в лицо. - Коля, возьми меня в любовницы.
- Ты с ума сошла?
- Коля, смотри, разве я не красивая? А без тебя я пропаду, я пойду в содержанки.
- Что ты говоришь? Точно это служба какая-то. Почему, что такое?
От нее пахло вином, она была пьяна и плакала. Коля уложил ее спать в своей комнате, сам заснул, не раздеваясь, на диване в гостиной, и, когда утром проснулся, ее уже не было. С тех пор ее называли "Колькина любовница". Николай встретил ее еще раз, незадолго до своего отъезда, она была хорошо одета, глаза ее были подведены.
- Не захотел ты меня, Коля, - сказала она с упреком. Николай сердито на нее посмотрел и испытал глубокое сожаление.
А когда со двора Николая унесли сушившееся белье и мать его ужасалась видишь, Коля, все опять надо покупать, теперь ты такого полотна заграничного, Коленька, ни за какие деньги не достанешь, - то на следующий день в квартиру позвонил субъект такого страшного вида, что горничная шарахнулась в сторону, и сказал:
- Мне надо видеть товарища Николая Рогачева.
И когда Николай вышел и спокойно, как с обыкновенным знакомым, поздоровался с этим человеком, тот вышел с ним на улицу и сказал, что с бельем произошло недоразумение и что ребята его принесут - и вечером, действительно, Николаю доставили две громадных корзины с бельем. "Сволочи вы, вот что", - сказал Николай.
Это было вообще его любимое слово, имевшее самый разнообразный смысл, и даже тот грубовато-ласковый оттенок, с которым он называл этим словом Володю; и даже в этом слове была подчас особенная душевная привлекательность, которую ощущали все, знавшие Николая, так же, как женщины и дети. Была в нем еще особенная крепость, чувствовалось, что на него можно положиться: не обманет, не выдаст.
- Завидую я тебе, Коля, - говорил Володя; они подъезжали к Парижу.
- А ты не завидуй. Ты только постарайся стать нормальным человеком, и всем будет хорошо, - убежденно ответил Николай.
* * *
За три дня до пикника Сережа начал вырабатывать свой продовольственный план. До этого он смертельно скучал, ходил по квартире в халате, осматривал в тысячный раз полки библиотеки и все не мог решиться, какую книгу взять. Библиотеку составлял сам Сережа - и об этом Володе тоже рассказывал Николай. Сережа, по словам Николая, с канадской точки зрения его жены, был человеком чрезвычайно просвещенным и с непогрешимым литературным вкусом. Все вышло случайно; он заговорил как-то о нескольких книгах, которых его жена не читала; почувствовав, что ничем не рискует, он пустился в отвлеченные литературные рассуждения, говорил о Кальдероне, Шекспире, Гете и вообще вел себя совершенно так, как некогда, давным-давно, в России, поразивший его проезжий лектор, красивый мужчина, излагавший свои соображения на тему смысл жизни и смысл искусства. Сережа до сих пор, с холодком зависти, помнил некоторые места его речи: "В Италии, стране вечного солнца, есть статуя Моисея, работы Микель-Анджело. Каждый человек должен ее видеть: езжайте в Италию. Если вы не можете ехать - идите. Если вы не можете идти - ползите. Если вы не можете ползти - влачитесь; но нельзя умереть, не увидев Моисея". Сережа ушел с лекции потрясенный - ив памятный день литературного разговора с женой, которая была так же беззащитна перед ним, как он сам, Сережа, тогда, перед этим лектором, - он говорил с тем же пафосом, теми же обобщениями, тем же размахом, - которые докатились до этого дня - сквозь много лет и стран. "Величайшие гении человечества, сумевшие - ты понимаешь?.." - "чтобы напомнить об этом нам, нам - забывчивым и неблагодарным"... Она слушала его с изумлением и восторгом. Вскоре после этого Сережа начал составлять библиотеку, но, конечно, теперь, после этого литературного великолепия, всякая возможность отступления
была отрезана. И он уже не мог приобрести - как это было бы нужно и интересно - те книги, которые его всегда интересовали и которым он остался бы верен: "Граф Монте-Кристо" и "Анж Питу", "Вечный Жид", "Молодость Генриха Четвертого", "Атлантида" Пьера Бенуа и "Король Брильянтов" Брешко-Брешковского; он должен был приобрести Шекспира, Шиллера, Гете, Бальзака и Стендаля. В результате читать Сереже было нечего.
Его литературное увлечение было не очень долгим; он, однако, успел даже побывать на вечере русских литераторов, в каком-то маленьком кабачке, возле place St.-Michel, и слушал чтение стихов и прозы; отметил, что, чем старше или чем некрасивее были поэтессы, тем с большей энергией трактовались в их стихотворениях эротические темы. Поразил его также поэт без шляпы, в смокинге неверного покроя - и в длинном галстуке, завязанном с холодной небрежностью, так, точно это была естественнейшая в мире вещь. Он ушел с этого вечера, одновременно грустный и довольный, и потом даже начал писать новеллу - он очень любил иностранные слова, особенно когда они имели некоторый уклончивый смысл, - но после первых трех страниц устал. С этого времени, однако, он сохранил некоторый неопределенный душевный размах и смутное сожаление о недописанной новелле. Кто знает, быть может... Но была масленица, были блины и поездки с женой на автомобиле, холодноватый воздух парижской весны, и такое полное счастье, и такая бесконечная смена удивительных блюд - черные слезы икры на желтовато-лоснящемся блине, по которому легкой, золотой волной разливалось масло; звонкий и твердый, как серебро, звук разгрызаемого малосольного огурца - и рот его жены, не похожий по вкусу ни на что другое и создававший впечатление прелестной и далекой свежести канадских яблок, яблок ее страны. Сереже было не до литературы.
Теперь он был поглощен продовольственным планом. Жена его была в Канаде, ни на чью помощь он не мог рассчитывать. Что же надо было взять с собой? - холодную телятину - как это предложил Николай в одном из телефонных разговоров с Сережей. - Холодная телятина! - большей пошлости Сережа не мог себе представить. - Холодная телятина? - сказал он, и Николай в трубку почувствовал Сережино превосходство. - Mais, mon pauvre ami {Нет, мой бедный друг (фр.).}, все берут холодную телятину, все: консьержки, и бакалейщики, и почтальоны, и прачки; миллионы людей едят холодную телятину.
- Не везти же жареного гуся? - сказал густой голос Николая.