Поиск общей внешнеполитической позиции на завершающем этапе эпохи Аденауэра ничего не изменил в моей оценке его линии, направленной на интеграцию Федеративной Республики с Европой, но никак не на воссоединение Германии. Он предлагал ремилитаризацию и добился ее, хотя в то время в игре вокруг Германии были выложены далеко не все карты. Если бы германское единство свалилось ему с неба, он не усомнился бы, что может спокойно справиться и с этим. Но в нем все восставало против попыток ослабить принадлежность ФРГ к западному союзу и к Западной Европе под франко-германским руководством. В смутное время после первой мировой войны его несправедливо подозревали в сепаратизме. Рейнское государство, которому он симпатизировал, было направлено против Пруссии, а не против Федеративной Германии. Однако нет сомнения в том, что он хотел помочь становлению Западной Европы, хотя его представление об этой Европе оставалось более ограниченным, чем у Шарля де Голля, ставшего на склоне лет его другом. Де Голль обладал более широким историческим кругозором, видел перспективу, и у него было хорошо развито чувство европейского измерения, простирающегося далеко на Восток.
После всего происшедшего Аденауэр не был уверен в своем народе. Он не мог поверить, что этот народ обретет чувство меры и уравновешенность, и поэтому считал своим долгом уберечь Германию от нее же самой. Под впечатлением восторженного приема, оказанного де Голлю во время его визита в Германию в 1962 году, он сказал мне доверительно: «Немцы легко теряют равновесие». Когда в Баварии от имени государства ему подарили ценную гравюру на меди «Вступление Наполеона в Мюнхен», он счел это унизительным.
Документально подтверждено, что он рекламировал себя союзникам как незаменимого человека. На его преемника, заявлял он, они уже не смогут положиться. Ради удовлетворения собственных внутриполитических потребностей он побуждал западные державы лишь на словах выступать за воссоединение и уверял их, что, если ему предоставят свободу действий, им нечего будет бояться этой «опасности». Нейтралитет или неприсоединение, как их ни назови, были, по его убеждению, лишь на руку Москве и в лучшем случае поощряли опасную соглашательскую политику и справа и слева. Против советских нот, полученных весной 1952 года, он развернул столь ожесточенную полемику не потому, что очень сомневался в их серьезности, а потому, что не верил в стремление немцев к блоковой независимости и ни при каких обстоятельствах не хотел прокладывать к ней дорогу.
При этом ему ничего не оставалось, как указывать на цели, являвшиеся недостижимыми, ибо само достижение их вовсе не входило в его политические планы. Когда Федеративная Республика стала членом НАТО, я слышал, как он сказал, что теперь мы оказались в самом мощном в истории союзе и «это принесет нам воссоединение». Он не колеблясь высмеивал своих критиков. Например, в апреле 1960 года он заявил в их адрес: в деле воссоединения достигнут большой прогресс — теперь против него «только Советский Союз». В своих речах он заявлял, что Силезия и Восточная Пруссия вновь станут немецкими, но в конфиденциальной беседе о землях по ту сторону Одера и Нейсы — это было в августе 1953 года — он сказал: «Они для нас потеряны». И о первых двенадцати дивизиях, еще до того как они были сформированы, во время одной из бесед с Олленхауэром в Гамбурге он сказал: «Они совсем неплохи, когда я говорю с Западом». Собеседник его перебил: «Вы хотели сказать: с Востоком». «Нет, господин Олленхауэр, — возразил он, — именно с Западом. Оттуда исходит давление. Другая сторона более реалистична. У них своих дел хватает».
В 1952 году он не просто упустил возможность разобраться в сути советских предложений и прощупать шансы на проведение якобы свободных выборов в Германии. Он и не хотел в этом разбираться. Когда Черчилль год спустя после смерти Сталина сообщил ему о возможно далеко идущих изменениях в советской политике, он воспринял это скорей как досадную помеху. Он был просто очарован мощью США. Во время своего первого визита в США (тогда еще на теплоходе) весной 1953 года он сидел вечером у генерального консула в Нью-Йорке и, глядя на силуэт Манхэттена, обратился на рейнском диалекте к статс-секретарю профессору Хальштейну: «Вы можете понять то, что господин Олленхауэр не желает, чтобы мы стали союзниками такой могущественной страны?» Это рассказал несколько месяцев спустя генеральный консул Риссер. Однако очарование Америкой никогда не закрывало ему вид на Париж.
Франция притягивала Аденауэра потому, что это подсказывало ему рейнское чутье и каролингские традиции. Кроме того, он трезво рассчитал, что для Европы хорошо лишь то, что исходит от немцев и французов. В желании держать Великобританию на расстоянии он сходился во взглядах с де Голлем, который был зол на англичан за их неуважительное отношение к нему во время лондонской эмиграции военных лет. Помимо всего прочего, Аденауэр с подозрением относился к особым отношениям между Англией и Америкой.
В 1962 году я умолял Аденауэра собраться с духом и уговорить де Голля открыть Великобритании двери в ЕЭС, чтобы предотвратить еще больший раскол Европы. Он был непоколебим. «Значение имеют только Франция и Германия, — говорил он. — Конечно, существует еще Италия, ну и всякая там „бенилюксовская мелочь“». Но если к двум главным действующим лицам — Парижу и Бонну прибавится третье — Лондон, вполне может случиться, «что эти двое, объединившись, нанесут ущерб нам». Соблюдая дистанцию с англичанами и не ожидая ничего хорошего от Кеннеди, оба старых господина в Париже и в Бонне в январе 1963 года без всякой нужды обременили германо-французский договор о дружбе дополнительными пунктами. Бундестаг и бундесрат пытались сделать хорошую мину при плохой игре, а я участвовал в ней в качестве ведущего. Они снабдили договор преамбулой, в которой отдавалось должное Атлантическому союзу и подтверждалось намерение к расширению Европейского сообщества. Аденауэр рассматривал это дополнение как покушение на дело всей его жизни. Когда Эрхард, ко всему прочему, не проявил ни дальновидности, ни желания укреплять должным образом отношения с Парижем, Аденауэр увидел в этом подтверждение своих опасений. Преамбула и то неодобрение, с которым она была встречена в Париже, угнетали его еще больше, поскольку он хотел с помощью договора помешать де Голлю установить отношения с Москвой. Еще перед его визитом в Германию Аденауэр, тяжело вздохнув, сообщил мне доверительным тоном, что де Голль «может поступать и по-другому».
В действительности Аденауэр никогда не думал, что он сможет выбирать между Парижем и Вашингтоном. Подозревая де Голля в намерении выжить американцев из Европы, но не из Германии, что вполне соответствовало его собственным интересам, он попытался пойти обходным путем. Уверенность в том, что американцы останутся в Германии, была и оставалась альфой и омегой его политики.
Во многих отношениях «старик» был более гибок, чем это многим казалось. У себя дома он мог пойти навстречу профсоюзам в вопросах их участия в управлении предприятиями угольной и сталелитейной промышленности или с помощью социал-демократов принять вопреки значительной части собственной коалиции решение о возмещении ущерба в пользу Израиля. В области политики, которая называлась общегерманской, а в действительности являлась внешней, он не был исключительно упрям, хотя, оглядываясь назад, можно сказать, что он никогда не поднимался выше тактических вопросов. Тем не менее в 1958 году он сначала в беседе с послом Андреем Смирновым, а потом и в бундестаге завел разговор об «австрийском решении» для ГДР, что предполагало признание существующих границ. Это явилось также предметом обсуждения с заместителем советского премьер-министра, когда тот в апреле 1958 года посетил Бонн. Однако Микоян притворился глухим. Надежды Эрнста Рейтера на то, что решение, найденное для Вены и Австрии, может иметь благоприятные последствия для Берлина и Германии, были мне известны, но казались чересчур оптимистичными. Географическое положение, экономический и военный потенциал, особенно в конце пятидесятых годов, исключали прямую аналогию.