* * *
— Помнит ли тетя Блага самый последний день в Ханое? Обедали мы за большим столом. Много людей. Одна тетя в белом передничке и в белой шапочке разносила еду. Она сразу поняла, что Ха любит. Как раз один дядя, со стаканом в руке, встал и начал разговаривать. Но тут — у-у-у! Тревога. Все направились в убежище. Оставили еду. А во дворе ты видела? Та же тетенька с ружьем на плече, в каске и солдатской гимнастерке. Схватила меня на руки и бегом отнесла в убежище. Уже падали бомбы. Все вошли внутрь. Один черный дядя выглянул наружу и сразу же отдернулся. Он что-то кричал. Что он кричал? А тетя Блага меня обняла.
Тетенька осталась снаружи нас охранять. Потом, когда бомбы все взорвались, мы вернулись опять за стол. И та же тетенька в белом передничке и белой шапочке нам разносила еду. И дядя опять встал со стаканом в руке разговаривать. Помнишь?
Как же не помнить прощальный банкет, три раза прерывавшийся бомбардировками. Помню и «черного дядю», кубинца, который высунулся, посмотрел на небо, гудящее самолетами, и отпрянул, крича: «Масса, масса!» Я видела, что чернокожий может стать бледным. Помню, как я обняла хрупкое тельце. И теплоту, струившуюся из него. Снаружи носилась смерть, мрак и ужас, а внутри во мне сияли солнечная забота, нежность и восторг.
Любовь — самая сильная самозащита.
А она, прижимаясь ко мне, чужой, думала, оказывается, о той вьетнамской тетеньке, которая ее стерегла снаружи.
Советские ракеты очистили небо.
Я забыла теперь все прощальные тосты с торжественными словами, помню одну лишь фразу: «Мы даем вам лучшее, что у нас есть, — ребенка».
* * *
У надежды разные имена.
Во Вьетнаме она называется Хо Ши Мин. В шестом часу утра идем к его резиденции посреди зеленого парка в Ханое. Ранняя встреча с человеком, на чьих плечах тяжесть заботы о целом народе. Наскоро перелистываю свою память. Что я знаю о государственном деятеле Дяде Хо? Стихотворения, написанные в тюрьме, полные лунного света и тоски по свободе. Когда доктор Балчев погибает, Хо Ши Мин отправляется в болгарское посольство, на глазах слезы: «Как мы сообщим его матери?» Во время своего посещения Софии он пожелал встретиться с ней и лично высказал свое сочувствие. Еще: он возвращает деньги, которые ему полагаются как официальному гостю, со словами: «Болгарский народ сейчас строит, и каждая стотинка ему нужна!» И еще…
Маленький домик, обнятый тихими тенями, открытая дверь. Чашки лотосового чая, бананы. Высокий старик, может быть, самый высокий вьетнамец, какого я встречала. Грустный. После стольких улыбок единственный грустный человек во Вьетнаме — Хо Ши Мин.
Говорим по-французски. На встрече присутствует поэт То Хыу, его личный друг. Спрашивает меня, какие места я посетила. Поправляет мое произношение вьетнамских названий, обращает мое внимание на музыкальность языка. Чертит в воздухе нотную лесенку, показывает мне, какая гласная на какой ступеньке поет, как поднимается и опускается тон. Только поэт может так чувствовать свой язык. Доверяет мне одно воспоминание, дорогое как интимная тайна:
— Однажды я встретился с Георгием Димитровым. Всю жизнь это вспоминаю. Это было после седьмого конгресса Коминтерна. Я уезжал на свою родину. Он мне подал руку: «В добрый путь! Опирайтесь на народные массы!» Я смотрел на него большими глазами. Как я буду опираться на наши народные массы, темные, непросвещенные? Это ведь не Европа.
Димитров словно прочитал мои мысли: «Есть чему у них поучиться!» Всю дорогу об этом думал. Потом убедился, что он был прав. У народа нам есть чему поучиться.
Говорим о городе Фу-ли, разрушенном несколько дней назад. Хо Ши Мин говорит, что ему знакомы спокойствие и храбрость его народа, но одно его удивляет — смелость женщин.
Я ухожу. На пороге остается высокий старик в сандалиях и полотняном костюме. С грустными глазами.
У надежды грустные глаза.
* * *
— Тетя Блага, скажу тебе что-то смешное, но ты не смейся. Я не хотела отправляться самолетом. Я думала, что и мы будем бомбить сверху.
А потом я удивилась, что у тети Благи так много багажа. Когда мы эвакуировались из Хайфона, мама взяла только нас троих и больше ничего. Я злилась на тетю Благу. Я думала, что она боится бомб и бежит из Вьетнама. А я не боялась, и мне не хотелось уезжать.
— Скажу тебе еще одну смешную, очень смешную вещь. Было темно, и я не увидела самолета. Я думала, он маленький и сидит на дереве. Я пошла за тетей Благой по лесенке к какому-то большому дому.
Она говорит обо мне тогдашней, как еще о чужой, в третьем лице.
— Я боялась, что тетя Блага будет меня ругать и бить палкой.
— Почему?
— Потому что я не ее ребенок.
— А твоя мать тебя шлепала?
— Шлепала. Но она мне мама. От чужой руки больно.
— Помнишь ли, тетя Блага, как мы катались по одной большой реке? Как темно и как хорошо было!
Темно, да, но хорошо? Для меня это была река Стикс. Машина целый час напрасно ждет очереди у Красной реки. Мост Лаунг-бьен разрушен вчера. Лишь два парома, еле ползающие, перевозят машины с одной стороны на другую. Этой ночью, идя навстречу друг другу, оба парома столкнулись в темноте и все путники утонули с машинами вместе. Сейчас оба берега, светящиеся каждый одним огоньком, выглядят недоступными, как две звезды. Между ними течет беспросветная тьма. Невозможно ее преодолеть. Пропустим самолет. Он летает два раза в неделю. Перед нами один русский «джип» поднимается на мокрые балки. Паром отчаливает от мокрого берега. Втягивают нас за руки, ребенка и меня. Без багажа. Без провожающих. Даже без Ке. Под нами темная глубина. Чем глубже заплывает паром, тем дальше от нас мерцают оба огонька. Мои пальцы играют в длинных косах ребенка. Он впервые не противится моей попытке его приласкать. Как же ему страшно и одиноко. Сколько мрака может собраться в одной головке?
— Эх, и хорошо же было! — повторяет Ха сейчас, и в глазах ее полощатся проблески отражений той ночной беззвездной реки.
* * *
Подсознательно вызываю слепые силы.
Наверно, все мои скрытые страхи, сомнения, колебания воплотились в одну непредвиденную формальность перед отправлением. Документы малышки не в порядке. Ей нельзя ехать. Возвращают ребенка с середины трапа. Оборачиваюсь назад. Гора должна бы свалиться с плеч моих. Случай спасает меня от самой тяжелой ответственности.
Вижу тоненькие ножки, как они переплетаются и спотыкаются, идя вниз, как снова ступают на родную землю. Судьба вмешивается, чтобы спасти ребенка от изгнания. И в этот миг вместо облегчения ощущаю на плечах груз такой невыносимой тяжести, что едва не падаю.
Ребенок возвращается к темной реке Стикс, к парому, которому грозит потопление, к завтрашней бомбардировке, к убежищам, полным воды и пиявок, к сорока видам глистов, к комарам, к голоду, к горькому воспоминанию об одной иностранке, которая хотела ее взять и не смогла…
Как я отправлюсь в дорогу, назад к виноватой совести?
Спускаюсь и схватываю ребенка:
— Без него не поеду!
Беру его на руки. Весит, как перышко. Смотрю вблизи в его лицо и роднюсь с его незнакомыми чертами. Меня тянет нажать ее носик, как на звоночек тревоги, чтобы зазвенел в эту ночь, чтобы повсюду было услышано.
Наконец самолет взлетает.
— Помнишь, Ха, как тебя вернули?
— Как мне не помнить!
— Ты обрадовалась?
— Мне стало грустно, что тете Благе будет грустно без меня.
* * *
Идет мир, приготовь слезы!
Ха рассказывает о своем первом испуге вне войны:
— Я проснулась в незнакомой комнате. Долго прислушивалась. Бомб нету. Я поняла, что мы уже не во Вьетнаме. И заплакала. Смотрю, и тетя Блага плачет. Если бы она меня побила, я бы так не испугалась.
* * *
Не мочь задать ни одного вопроса — какое одиночество.
Девочка пролетела со мной полмира, прилепившись носиком к окну самолета, не спросив ни о чем. Если бы у нее отняли язык или заперли в карцере, может быть, ей было бы легче. Ни разу не показала и пальчиком, чего хочет. Считает унизительным пользоваться руками, когда есть слова.