«Джип» останавливается. Надо переждать длинную колонну грузовиков, идущих на юг. Больше часа смотрю, как проходят тяжелые машины, везущие помощь партизанам. Кто из них доберется до своего далекого места назначения? Тонны смерти будут преграждать им дорогу. Но они идут и идут. С севера на юг. Их единственное стремление — достичь боя и там сгореть.
Эта земля разделена пополам. Щель, как зияющая рана, проходит через ветхие дощатые пороги, отшлифованные шагами дедов, через древние реки, через сочные рисовые поля, через вековые бамбуковые стволы, через сердца. Лишь пролитая кровь севера и юга сливается глубоко в почве в одну кровь и делает землю единой.
Над разделенной страной простирается общий небесный свод, с которого угрожает общий враг. Это еще одна нерасторжимая связь.
Парадокс «часть больше целого» здесь оживает в наглядности. Каждая часть содержит весь Вьетнам — но, может быть, еще больший и более единый, чем если бы он был одним государством. Гравитация между двумя разъединенными половинами очень сильна. Когда осуществится объединение, будет ли внутреннее сцепление таким же крепким?
* * *
Виноватое чувство транзитного пассажира не покидает меня. Все, что я делаю, преходяще. Каждое мое впечатление, каждое настроение беглое. Я не уверена в себе, я почти нереальна. У меня самочувствие пролетевшего ветра. Что-то существенное от меня ускользает. Смерть для меня страшнее, потому что была бы нелепой, бессмысленной. Переживания принадлежат другим, я лишь вживаюсь в них как бы со стороны. Нет более жалкого состояния, чем быть транзитным пассажиром в мире.
«Транзит» звучит почти что как «паразит».
Обратный билет оттягивает мой карман словно камень. Как бы ни выли сирены, какие бомбы ни падали бы вокруг, у меня есть обратный билет. А человеку, сидящему рядом со мной, суждено остаться здесь. В кармане ношу незаслуженный привилегированный пропуск в тишину, в непотревоженный сон, в уверенность. Даже если захотела бы, я не могу передать свой обратный билет никому, не могу его и порвать. У меня чувство, что он, хоть и спрятанный в кармане, виден всем, написан на моем лице, запечатлен в моей осанке. Ношу его как несмываемое клеймо.
Но когда на своих руках я почувствовала тяжесть ребенка, мне полегчало. Сейчас знаю, что я не транзитный пассажир через огонь. Огонь увожу с собой, он обжигает руки, взрывает весь мой донынешний мир. У меня уже нет обратного билета в покой, я перестала быть в мире транзитным пассажиром.
Приезжаем перед рассветом, в самый темный час ночи, потому что зашла луна. Нинь-бинь — это маленькая провинция в юго-западной части Северного Вьетнама. В строгом смысле — Средний Вьетнам. Железнодорожный узел. Американцы бомбят круглосуточно.
Ночевали в пещере. Фонарик, больше похожий на горящую папиросу, водил меня от углубления к углублению и все мне показал: где спать, где умыться.
Умываюсь, черпая воду ковшом из кокосового ореха, из чаши, выдолбленной прямо в скале. Вода прохладна, живительна. У меня целых два часа для сна.
Тем временем Нгуен у входа в пещеру разговаривает с местными людьми, вероятно с местным начальством. Слышатся слова: «план обороны», «культурно-просветительная работа».
Закрываю глаза, чтобы вспомнить лица встречавших меня людей. Лица ускользают, остаются одни белозубые улыбки. А из приветственных слов только слова:
— За последние двадцать лет у нас было восемнадцать опустошительных тайфунов. Наша природа почти так же, жестока, как война. — Говорят это с улыбками, словно о свадьбе.
Всюду, куда бы я ни повернулась, я натыкаюсь на одни улыбки. Они вокруг меня, как стена. Уж не ограждена ли я этой стеной от настоящего Вьетнама? Не замурована ли я в них? Ну, улыбки, стена, а что за ней? Должно же там что-то быть.
Постель мне приготовили в каменной нише. Предупредили: как только услышу самолет, бежать в глубину пещеры. Ушли.
Меня охватывает пещерный мрак. Сколько эр и эпох прошло для того, чтобы я снова очутилась в колыбели человечества!
Как легко человек мог бы жить и дышать на этой благословенной земле. Климат, пейзаж, земные плоды, обычаи и нравы — все напоено солнцем, лаской, сочностью. Наверно, в мирное время здесь живут самые счастливые люди.
Но было ли здесь мирное время?
Китайцы, французы, японцы, американцы. И восемнадцать тайфунов за последние двадцать лет.
Меня успокаивает и усыпляет самая древняя колыбельная песня: звон капель по камню. Тишина и звон. Ритм. Тишина и звон. Длинная тишина и короткий звон. Ритм, баюкавший сон пещерного человека, западавший век за веком в его подсознание. Ритм. Поэзия-ритм. Музыка-ритм. Все виды наших сложных стихотворных размеров, все эти амфибрахии, дактили, хореи и ямбы родились из капли, падающей на камень. Тишина и звон. Тишина и звон — длинная тишина и короткий звон. Ритм. Тишина. Темнота. Сон. Капля поет, разбивая себя о камень.
* * *
Точно такой же ночью, в два часа, в тростниковой хижине около Хайфона будят девочку. Она привыкла отрываться от своего сладкого сна. Думает, что опять тревога. Проворно соскакивает с дерюжки, на которой спала, и влезает в сандальки, потрепанные не от детской беготни, а от беганья в убежище.
Но на этот раз не слышно ни гуденья моторов, ни стрельбы, ни отдаленных взрывов. А между тем мать ее волнуется больше, чем при бомбежке. Торопит. Надо двигаться в путь.
— Куда едем, мама?
— Потерпи, узнаешь.
По голосу не поймешь, опечалена мать или радуется. Она ничего не берет. Да ей и нечего взять, кроме ребенка. Ей сказали, что это очень для девочки важно. Она еще не осознала до конца того, что ей сказали, но спешит, как все матери, когда дело касается судьбы детей. Братик и сестричка остаются одни. Глядят полусонные вслед тоненьким ножкам Ха, переступающим через порог. Они не знают, что мелкий стук ее шажков не вернется к родному порогу. Будут его ждать, прислушиваться, может быть, до конца жизни.
Мать наказывает спать по очереди: одному спать, другому прислушиваться.
Двое незнакомых мужчин с велосипедами ждут у входа в жилище.
— Куда едем, мама?
Мать отвечает тем, что торопится еще больше. Садится на велосипед. Сажает впереди себя Ха. Ребенок прижимается к ней, как бы прячась от скорости, которая отторгла ее от домашнего тепла. Мать излучает какое-то непонятное напряжение, тревогу. Это прогоняет у девочки остатки сна.
— Куда едем, скажи?
Мать энергичнее нажимает на педали. Тропинка и ночной мрак — одно. Девочка вслушивается в шелестение велосипедных спиц, во всплеск ветра в широких банановых листьях, в бормотанье реки, в учащенное биение материнского сердца. Вещие, тревожные шумы. Гадает, далеко ли ее везут.
— Куда едем, мама-а-а?
Мать отвечает учащающимся сердцебиением.
Вдруг гул самолета прерывает течение ночи. Велосипеды брошены в пыль. Женщина схватывает девочку и бежит к глубокой норе. Она узка и для одного человека, но для матери с ребенком это как раз. Мать затаскивает ребенка в нору, а сама ложится сверху. Взрывы гремят над материнским сердцебиением. Неизвестно, что громче.
Девочка долго (шрамиком до конца жизни) будет носить метку от этой ночи на ссаженном локте. С грустью будет смотреть, как метка бледнеет, словно дорогой браслет, оставшийся на память от матери.
* * *
Ха поет и танцует, изумляя гостей. Голосок ее как колокольчик, кисти ее рук волнуются с гибкостью тростника под утренним ветерком. Извивы песни переплетаются с извивами рук и воспроизводят неуловимый рисунок древневосточной ритмики.
— Будет певицей! Станет балериной! — пророчествуют тети и дяди.
Ха перестает танцевать и топает ножкой:
— Нет, доктором!
Вынимает коробочки с иголками. Ее специальность — инъекции. Повязывает свою косынку Красного Креста, макает ватку в одеколон и начинает делать «уколы» толстым тетям, чтобы вылечить их раз и навсегда от мании делать из девочки певицу и балерину.