* * *
Мир полон оттенков. В нем, как в морской раковине, закручиваются тысячи мимолетных шорохов, сливаясь в ровный, бесконечный гул невидимого моря. К нему привыкаешь. Зачем лишний раз подносить раковину к уху? И кажется, знаешь жизнь уже вдоль и поперек, все испытал, все перечувствовал — чем она может тебя удивить?
А на самом деле существуют тысячи вещей, которые открываешь для себя так же свежо и ново, как будто идешь в первый раз в первый класс. Помните, какими яркими и холодными от утренней влаги были принесенные в школу цветы? Как выхватывали глаза в галдящей толпе, состоящей из белых бантиков и разноцветных букетов, отдельные лица будущих одноклассников? С одними сразу хотелось дружить, чтобы не потеряться в этом шумном и незнакомом мире, похожем не то на ярмарку, не то на птичий двор. От других тянуло держаться подальше, и даже их чистенькая школьная форма и наличие нежно пахнувших цветов тебя не обманывало — как‑то было понятно, что все это ненадолго.
Мне за тридцать. Чего я не видел в жизни? Даже то, что не испытал, уже ложится в общий алгоритм и вполне предсказуемо. Ничего нового. Я много жил, и мне не тридцать четыре, а триста сорок. Так рассуждают многие, так иногда думаю и я.
Как хорошо, что это не соответствует истине. И если держать глаза и уши открытыми и хоть иногда закрывать рот, мир опрокинет на тебя водопад свежих впечатлений, вырастит специально для тебя неведомый фрукт, который не напомнит вкусом ни землянику, ни огурец. И снова ты стоишь пораженным и оглушенным первоклассником под утренним сентябрьским солнцем, среди хора горланящих в толкучке голосов, и лицо твое время от времени утыкается в букет влажных астр и прохладных, тяжелых георгинов.
Сегодня я, весь такой взрослый и всезнающий дядька, гулял по улицам Кобленца, когда услышал счастливый, какой‑то совершенно весенний смех. Обернулся и увидел женщину, с которой мы долго были близки, — мою бывшую жену. Она шла играющей походкой, чуть помахивая сумочкой, и разговаривала по телефону. Вернее, она не говорила почти ничего, только «да», «наверное» — и смеялась. Смех ее был такой заливистый и свободный, каким я его не слышал никогда. Он был похож на теплый летний дождь, негромкий, радостный. Так смеется ребенок, которому родители наконец‑то подарили щенка и тот лижет ему лицо. Так смеется человек, вдруг осознавший, что он свободен. Так смеялась и счастливая женщина, удивленная своим счастьем.
Я почувствовал, как в груди распускает большие бархатные лепестки горячий цветок.
Если любовь прошла, надо уходить. Надо уходить — пусть в никуда, без ничего, рвать связи и привычки. Потому что если больше нет взаимной любви, все нажитое ничего не стоит. Остается пустота. Вы хотите жить в пустоте, дышать пустотой, обнимать ее ночами? Я расстался с этой женщиной и для того, чтобы однажды услышать на улице ее свободный, юный смех. Смех, в котором звучали совершенно новые, прекрасные, переливчатые ноты и оттенки. Они были не для меня — от этого становилось и грустно, и светло одновременно. Я ушел, чтобы счастливый новый смех родился в ее груди.
И может быть, чтобы когда‑нибудь рассмеяться так самому.
* * *
Три типа мужчин всегда привлекают женщин: художник, поэт и веселый лоботряс.
«Я покажу тебе, как ты красива», — поманит женщину художник.
«Я расскажу тебе об этом», — пообещает поэт.
Но лучше всего быть веселым лоботрясом. Чтобы прошептать ей: «Я докажу…»
* * *
Приезжал человек от Бесмира. Вот уж не ожидал — двухметровый красавец с обложки глянцевого журнала. Точь–в-точь американский Кен, только без Барби. Интеллигентный парень со спокойным, приятным голосом. Волосы, как у меня, длинные, до плеч. Зовут Даниель.
Выяснилось, что с Бесмиром у танцхауса никаких проблем, а отморозки левые, не врубившиеся, куда лезут, однако подконтрольные. Что интересно, мы с ним понравились друг другу. Я рассказал, что меня заказали. Об этом предупредили в разное время знакомые турок и албанец, которые трутся в кругах своих диаспор и в курсе происходящего. Именно потому, что сообщили об этом два человека независимо друг от друга, я счел информацию объективной. В сущности, она меня не удивила.
— Если после нашего разговора не отвяжутся, скажи, что работаешь на Бесмира. Если это албанцы — как ветром сдует.
— Я не работаю на Бесмира. Я сам за себя. Даниель только усмехнулся:
— Не важно. Но постарайся с албанцами больше не ссориться. Народ мстительный и жестокий. Это у них в крови.
Ну что ж… Появилась надежда выйти сухим из воды. С волками жить — по–волчьи выть.
* * *
Устал. Окончательно. От работы, требующей ежедневного накала нервов и виртуозного владения собой. От визга развратных баб, для которых переспать с кем угодно легче, чем стрельнуть сигарету. От трусливо–агрессивных турецких, албанских, итальянских физиономий, готовых в любую секунду сменить угодливую паскудную улыбочку на оскал истеричной ненависти. От угроз, которые слышу в свой адрес почти каждый день. От липких полуголых девок, норовящих мимоходом прижаться к тебе всем телом и поцеловать обязательно в губы.
На последнем дежурстве сорвало крышу. Немецкий югендлиш лет восемнадцати и его ровесники–дружки упились пивом и устроили примитивный дебош: орали и бросались кружками. Дирк, сделавший им замечание, получил сразу два боковых удара и дал сигнал о помощи. Я помчался в зал. Вокруг танцпола уже собралась толпа — не продерешься. Надрывалась музыка, но ее перекрывали торжествующие вопли четырех придурков. Дирк уже очухался и натягивал полицейские перчатки. Дирк — кикбоксер–тяжеловес с десятилетним опытом. «Сейчас он их будет убивать», — подумал я и развернулся в сторону хулиганья.
Один из парней, вдохновленный завалом Дирка, толкнул меня в грудь. Я с ревом сгреб всех четверых в охапку и попер, как бульдозер, к выходу. Выпучив глаза, они пытались вывернуться, наконец вцепились друг в друга и в мои плечи, чтобы не упасть, и уперлись всеми восемью ногами в пол. Я сжал руки. Что‑то захрустело и жалобно взвизгнуло. Мы продолжили медленное, но неуклонное движение к дверям.
В «предбаннике» я разжал объятия. Смятые, задыхающиеся фигурки посыпались на пол, как листья из гербария. Оказалось, я передавил одному дебоширу дыхло, и он почти потерял сознание. Двое стали пытаться привести его в чувство, шлепая по щекам. Самый борзый из этой компании выхватил мобильник и начал звонить в полицию, заранее крича: «Нас избили секьюрити! Помогите!» Тут и подоспел рассвирепевший Дирк, похожий на льва, которому неуклюжий клоун нечаянно наступил на… в общем, возле хвоста наступил. Пацан еще не успел набрать номер, как буквально вылетел спиной вперед в направлении гардероба, посланный туда мощным ударом в подбородок.
— Получи, маленький ублюдок! — удовлетворенно прорычал Дирк.
— Дирк! Это было лишним… — только и успел пробормотать я.
В «предбанник» вошел и. о. Яна, бывший кельнер Ричи, парень лет двадцати пяти. Он оторопело посмотрел на нас, на забившихся в угол пацанов, на полузадушенную жертву, сидящую на полу и жадно хватающую воздух губастым ртом, и на копошащегося в гардеробе везунчика, отхватившего плюху Дирка.
— Макс, что скажет Ян?.. — пробормотал Ричи.
— По фигу! — устало выдохнул я.
Силы внезапно оставили меня — все‑таки бульдозерский ход длиной в двадцать метров сожрал все запасы креатина в мышцах, — и я, покачиваясь, ушел переодеваться.
Что мы имеем в результате? Пацан, щучкой влетевший в гардероб, написал заявление в полицию на Дирка за причинение телесных повреждений средней степени. И имеет неплохие шансы слупить с него деньги. Дирк снова отбил руку о его подбородок и, так как тоже является местным немцем, подал встречное заявление о причинении повреждений уже тяжелой степени. Шансов мало, свидетелей много. Дирка я снял со смены, пока дело не уладится.