В порыве страсти она принялась целовать кассира гораздо дольше и сильнее, чем ему того хотелось.
— Отдай мне паспорт, тебе надо сбрить усы и подкрасить волосы, сделаем новую фотографию.
— Паспорт? Он дома лежит. Зачем его с собой таскать? Еще потеряю.
— Ай-ай-ай… Принесешь его завтра утром, до работы.
Ада с беспокойством посмотрела в окно, затем на часы.
— Иди, иди! Заявится еще кто из банка, не надо, чтоб тебя сейчас в лавочке видели…
— А на ночь… На ночь можно? — робея, точно девушка, спросил кассир.
— Ты бессовестный! Сегодня на ночь нельзя! Натешишься еще на Смочей, погоди!
«Ну, этого тебе не дождаться…» — сказал сам себе с решительностью кассир и тяжело вздохнул.
В воротах Спеванкевич увидел нечто ужасное. В закоулке, отгороженном открытой настежь входной дверью, высокий худощавый мужчина в светлом костюме, схватив обеими руками старика еврея за воротник, бил его головой о стену так, что гул стоял вокруг. Все совершалось молча: ни жертва, ни мучитель не издавали ни звука. Мужчина покосился на кассира — его молодое и симпатичное лицо выражало спокойствие. Спеванкевичу запомнился блеск светлых, пронзительных и как бы веселых глаз… Еще раз до него донесся глухой удар о стену, и он выскочил на улицу.
В этот момент у ворот остановился лимузин Сабиловича, и кассиру бросилось в глаза огромное багровое лицо директора. Он хотел проскользнуть мимо, но Сабилович поманил его пальцем, и Спеванкевич с раболепным поклоном подбежал к автомобилю. Стекло медленно поползло вниз.
— Послушайте, Спеванкевич, там все в порядке? Вы только правду говорите!..
— Как же, пан директор… Конечно… В порядке, в порядке!
— Никого в банке не было?
— Никого?..
— Никого… Ну как бы это сказать… Никаких нежелательных лиц… Потому что в наши времена… Ах, дорогой пан Иероним, в какие страшные времена мы живем!
Спеванкевич остолбенел. Не приходилось ему еще пускаться в доверительную беседу с директором. Тот обращался к нему по внутреннему телефону с коротким запросом, отдавал приказы, а Спеванкевич, тоже по телефону, докладывал, что полагается. Страх на лице директора, загадочный вопрос, безумные глаза, фамильярное «дорогой пан Иероним» — он и не подозревал, что директор изволит помнить, как его зовут, — это пахло катастрофой. Неужели министерство финансов намеревается на этот раз вмешаться всерьез? Невероятно! Может, Англия пригрозила, что пришлет эскадру и займет Хель, Пуцк и Гдыню…
— Пан директор, что-нибудь случилось?!
— Не знаю… Не знаю… Иногда мне хочется, чтоб уже случилось… Но узнать об этом — боюсь… Правительство у нас недостойное, а во главе министерства финансов — слепой деспот. Негде искать защиты, ибо… Ой, что-то мне нехорошо… Ибо нация дала ему едва ли не диктаторские полномочия. Да, пан Иероним, это как если бы все сказали вдруг: «Зарежь их!!!» У меня нож у горла…
Директор обеими руками рванул на себе воротничок и захрипел:. Кассир стал бормотать какие-то уверения, утешать, ошеломленный жалким видом надменного финансиста. Американец Сабилович, финансовая акула, хозяин биржи, доверенное лицо Банк-треста и межокеанского Гив-лимитед-банка, валютный король, перед которым дрожали все, включая Банк Польский и Дирекцию сберегательных касс… Что это, конец света?..
— Директор Згула, несомненно…
Слова Спеванкевича покрыл сардонический смех. Расхохотаться так мог только человек, утративший последнюю надежду. Шофер навострил уши и чуть заметно улыбнулся.
— Уехал в Катовице, ускорить операцию… Оставил меня правительству и газетам на растерзание. Да, уехал… Пан Иероним, дайте ухо…
Кассир сунул голову в окно автомобиля. Багровое лицо директора стало киноварным, пошло синими пятнами. «Не выдержит, — подумал кассир, — сейчас его хватит удар».
— Уехал?! — пробормотал загробным голосом директор. — Он бежал!!! Позорно предал меня, молокосос, щенок, негодяй, а ведь он обязан мне всем! Нет, я буду защищаться, его делишки мне хорошо известны…
— Да вы успокойтесь, я отвезу вас домой…
— Ни за что на свете… Может быть, там уже… Черт бы побрал вашу Польшу!..
Кассиру это надоело, шоферу тоже. Он обернулся и с решимостью спросил:
— Пан директор, куда?
— В бордель!
— В какой?
— Сперва в «Южные вести»!
И директор, схватившись за голову, откинулся на низкое сиденье. Заурчал мотор.
Спеванкевич сиял от счастья. Один только вид поверженного сатрапа был для кассира-раба источником радости и блаженства. Так тебе и надо! Поражение было тем более ужасным, что совершилось в момент сказочного триумфа, венчающего собой гигантскую финансовую операцию, о которой все специалисты отзывались с восхищением. Наконец-то справедливость восторжествует. За грабеж страны, за то, что сотни тысяч порядочных людей обобраны до нитки, за все личные драмы, самоубийства, за апоплексию, растраты, разводы… Директора — за решетку! Наблюдательный совет — за решетку!.. Вся шайка — за решетку!
Не пожалев денег, Спеванкевич пообедал в Английском отеле. Его возбуждение, его радость доходила, обостряясь, временами до ликования, до подлинного счастья, которое необходимо было выразить, разделить с кем-то. Горящими глазами, словно бы в восторге, он обводил заполненный избранной публикой зал. Он знал жизнь каждого из этих людей, читал их мысли, ничто не могло укрыться от его взгляда. Не прибегая к хиромантии, он мог предречь любому, что ждет его завтра, через пять, десять лет и даже больше. Если бы только он решился, встал в эту минуту и обратился к присутствующим, он открыл бы им дела и обстоятельства, о которых никто из них не имеет ни малейшего представления. После первых же слов все сбежались бы, обступили его, слушали, затаив дыхание, — ах, несчастному человечеству так нужна правда! Все пали бы перед ним на колени, объявили его диктатором, королем, пророком — Польша так тоскует по вождю… И если б только он пожелал…
Но всякий раз в это опасное, головокружительное мгновение внутренний голос, таинственный и смутный, внезапно остерегал его. Остерегал его также холодный неприязненный взгляд одного из метрдотелей, который с некоторых пор кружил над Спеванкевичем, будто ястреб. И тогда с неохотой, почти машинально, кассир умерял восторг и погружался в состояние сладкого безмятежного покоя.
Его колоссальный план, тайны «Дармополя», все реальное и насущное, уходило вдаль, стиралось, затихало. Он остался наедине с самим собой и с помощью односложных реплик и многозначительного покряхтыванья пустился в беседу с Рудольфом Понтиусом из Кенигсберга, с самым верным своим приятелем.
Что из того, что немец? Он в состоянии заменить ему весь мир. Судьба свела их недавно, но они родились, созданные друг для друга, они знали об этом давно, и вот теперь, должным образом подготовленные для осуществления великого плана, они составляют собой единое целое. Иногда в этом содружестве преобладал Понтиус, а кассир стушевывался, иногда верх брал кассир, а его приятель смолкал и таял, становясь зыбким отражением мечты. Это был процесс пульсации их душ, взаимно проникающих друг в друга, который необходим, чтоб установить между ними безупречное равновесие и достичь в дальнейшем полной гармонии.
Не будь под боком Понтиуса, кассиру не совладать бы с трудностями. Он потерял бы ориентировку в обманчивом хаосе явлений, недооценил бы сложной игры противника. В его положении нельзя быть одиноким. Чувство реальности, свойственное дорогому Рудольфу как немцу, вырвало Спеванкевича из сумасшедшей славянской неразберихи, спасло ему честь и жизнь. Понтиус надзирал над дальнейшей реализацией плана и взял на себя все хлопоты, связанные с бесчисленными техническими вопросами, неизбежными при осуществлении столь трудного предприятия. Рудольф назначит день и час, обдумает все, ни о чем не забудет — какое облегчение!
Спеванкевич пообедал и, когда стало смеркаться, отправился в Саксонский сад, просто так — самый что ни на есть обыкновенный служащий, который не знает, как убить свободный вечер. Он бродил по людным аллеям, по пустынным дорожкам, наблюдал, отдыхал, думал… ни о чем. Вечный поэт, он парил над действительностью этого вечернего сада: над стайками ребятишек, пенсионерами, над всякого рода фланерами, над бесчисленными евреями, которые в одной из самых длинных аллей заняли все скамейки подряд.