— Я буду для тебя всем! Генералом, воеводой…
— Что мне воевода? Мне нужен человек с тонким умом, очень культурный, чтоб, как цепной пес, был возле меня на страже, понимаете вы это?
— Ада, даже если нам ничего не удастся, даже если мы останемся бедняками…
— Подавитесь своим глупым словом! Что не у дастся? Все уже удалось, только дождаться хорошего дня. Пусть хоть завтра. У меня все готово — раз, два и в дорогу!
Спеванкевич, у которого затекли колени, с усилием встал и тяжело вздохнул. Облокотившись о прилавок, он стоял сникший, скрюченный, глядел на Аду несчастными глазами.
Неожиданно в душе все померкло. Когда действие являлось ему не в расплывчатом будущем, а в ужасном слове «завтра», по коже пробегали мурашки, он съеживался в комок и искал только нору, в которую можно было бы юркнуть. Даже Ада отдалялась тогда от него, бывало, на несколько минут, а бывало, и на несколько часов. Когда она вновь приближалась, он долго еще думал о ней со страхом, но это был не роскошный, исходящий от рабской покорности божественной Цирцее трепет, а подлый страх за собственную шкуру. Мучили его к тому же порожденные фантазией чудовищные подозрения…
Взглянув на поблекшего внезапно кассира, на его понурую седеющую голову, Ада взяла Спеванкевича за подбородок, подняла его лицо к свету. Воплощение убожества и отчаяния…
— Ну? Ну?! — спросила она грозно.
Спеванкевич молчал, да и что было отвечать? Ему хотелось расплакаться, губы сложились в подковку. Как несчастный ребенок, испуганными глазами он уставился на дверь.
— Куда? Куда?!
Но кассир в этот день ужасно измотался. Доконали его последние недели сумасшедшего, неправдоподобного какого-то существования — вечно в готовности, в непреывном вожделении, в страхе, постоянно под каблуком у мучительницы, распаленный, истерзанный, постоянно между милостью и немилостью… Все это с небывалой остротой ощутил он в это мгновение.
— Ты… Ты, негодяй… старая свинья…
Ада захлебывалась от ярости, глаза метали молнии, кассир поднял уже левую руку, чтоб закрыть лицо, жалкий, никому не нужный, уничтоженный… Потом отвел руку, зажмурился… И пожелал вдруг боли, насилия над собой, наигоршего унижения, бесстыдства и позору…
Но удару не суждено было обрушиться.
В лавчонке чудесным образом появился вдруг человек. Ни через дверь, ни через окно… Не было, а появился… Спеванкевич уставился на пришельца в изумлении.
И тут начался страшный скандал. Ада верещала пронзительным сопрано, старый еврей пытался перекрыть ее надсадным дребезжащим воем… Накидываясь друг на друга и отскакивая, они метались но лавчонке. Еврей схватился за ручку двери, Ада потянула его за лапсердак обратно, при этом стали видны его брюки, убогие до невероятия, сотканные, казалось, из старой паутины.
Спеванкевич узнал еврея — это был тот самый, с которым час назад он столкнулся в воротах… Нетрудно было догадаться, что все это время еврей стоял за шкафами… И еще Спеванкевичу пришло в голову, что Ада-американка лукавила, заявляя, будто совсем позабыла идиш…
Лапсердак затрещал. Отлетели две пуговицы и открылась куцая полосатая жилетка, под ней мятая грязная рубаха и черная бахрома арбаканфеса. Брюки держались пока что чудом, но, казалось, вот-вот слетят… Еврей все же вырвался. Очутившись в дверях, он погрозил Спеванкевичу кулаком и обрушил на него поток гневных непонятных проклятий… Ада выбежала следом, однако, несмотря на возню и хриплые крики за дверями, вернуть его уже не могла. Минуту спустя он появился во дворе, торопливо семеня мелкой старческой рысцой и, вопреки всем усилиям, оставаясь при этом как бы на месте. Он погрозил кулаком «Дармополю». А из пещеры «Дешевполя» за ним наблюдал зловещий конкурент с лицом мертвеца и с умирающим ребенком на коленях; он с библейским негодованием тряс головой.
Ада ходила взад и вперед по лавочке, исторгала продолжительные стоны и всхлипывала, опирая при этом сухие глаза. Прошивая ее взглядом, острым, как шило, Спеванкевич застыл, подобно изваянию. В душе роились самые ужасные подозрения, рос страх и гнев…
— Почему у вас такое лицо? Почему вы так смотрите? Нет того, чтоб защитить бедную девушку… Вы еще ругаться со мной хотите!..
— Кто это? Что это значит? Отвечай!
— Да ведь это ж мой дядя, старый еврей, вы что, от ревности последнего ума решилась?
— Не выкручивайся! Что этому пархатому надо выло за занавеской?
— Какой пархатый? Что еще за пархатый?! Не могу слушать таких невежливых выражений… Он очень порядочный торговец, это мой единственный опекун.
— Он подслушивал, подглядывал! Зачем ты сюда его зазвала?
— Я его зазвала? Сам притащился в гости… он очень устал, ну, я дала ему содовой воды и сказала: «Отдохните, дядюшка, на диване». Он сразу и уснул.
— Ну и что?
— Так ведь я о нем забыла… Стоило вам прийти, начисто забыла… А он встал и увидел.
— Ну и что из этого?..
— То есть как что? Так ведь он проклял меня ужасным словом, проклял за то, что я вожу знакомство с гоем! Дядя старый, набожный… Ай-ай-ай… Что мне делать? Теперь он притащит сюда всю родню… Бежим скорее!.. Бежим!
Дело было ясное. Но в усталой голове кассира осела какая-то тяжелая муть. Почему и в самом деле не дядя? Дядя так дядя, чтоб его черти… Но, думая о дяде, он почему-то упорно связывал его с этим «орангутаном». Причем так упорно, что даже спросил, как думал, без пояснений:
— Говори правду: этот твой дядюшка с «орангутаном» знаком?
— «Орангутан»?.. Это кто такой? Кого это так зовут?
Тут Спеванкевич слегка поостыл, тем более что Ада, закрыв лавочку, потянула его за занавеску. Одним движением мягкой вкрадчивой руки она разгладила на лбу морщины. От неожиданной ласки сердце кассира растаяло и на лице появилось выражение безграничного обожания. Изголодавшись за неделю, он впился губами в ее округлое белое плечо, с закрытыми глазами он вбирал в себя волшебные ароматы нарда и сандалового дерева. Он заскулил, заумолял… Дрожащими робкими пальцами скользнул по ее шее, спустился ниже и… испугался собственной смелости. Запрета, однако, не последовало, и он пошел дальше, пока не добрался до области недоступной и недозволенной — прибежища ласки и чуда. Он пребывал в полузабытьи, парил в своей упоительной бездне, а когда приоткрыл веки, то его хмельному взгляду предстало тело Ады, наполовину обнаженное, с едва прикрытыми платьем бедрами… Это повергло его в неописуемый восторг. Но когда, насмотревшись почти до боли и млея от благодарности, он поднял глаза, перед ним возникло ее лицо, раздраженное, злое, глядящее в непримиримом ожесточении куда-то вдаль.
— Любимая… Ада, что с тобой? Ты сердишься на меня? Принцесса моя… Ты… Ах, какое блаженство… Упоение…
— Вот и сидите тихо, раз вам хорошо… А мне есть о чем думать… Ой, есть…
Кассир склонился головой на ее непорочную прелестную грудь и тяжело вздохнул от нахлынувших чувств. Ада встряхнулась.
— Чего расстонались? Живот болит, что ли?
— Ада… Скажи, разве где-нибудь на земле… Ах, нет скорей в небесах, в раю Магомета…
Она сбросила его назойливую руку и вскочила. Одним движением плеч поправила на себе платье и скрылась за занавеской. Кассир извивался на диване, издавая стоны томления.
Вдруг кто-то начал колотить в двери и, не дождавшись, когда отзовутся, стал ломиться еще сильнее. Щелкнул ключ, скрипнул замок.
— Славненькая моя Дора, рыженькая моя, отчего это у тебя тут всегда такой дух…
Молодой звучный голос неожиданно смолк. Спеванкевич весь подобрался, затаил дыхание.
— Мое вам уваженьице, пани Блайман, — послышался другой голос, человека постарше, басовитый, с напевной интонацией жителя окраин.
— Подумать только… Здравствуйте, здравствуйте… Ведь надо же… Давненько вы… — Ада смолкла на полуслове.
— Давно-недавно, сложа руки сидеть не люблю. Живу по пословицам: есть охота, была бы работа, с разговора сыт не будешь… Ха-ха-ха…
— Ну-ну… Пополнели вы, пан Бурмило, в вашем возрасте так нельзя.