Наряду с этим отметим, что одно из индейских племен – тлинкиты, а также алеуты практиковали рабовладение и работорговлю в широких масштабах. Рабы составляли до трети населения северо-запада Америки, и некоторые тлинкитские богачи имели до 30–40 рабов.
Рабов систематически продавали и покупали, использовали для грязной работы и жертвоприношений при похоронах и обряде инициации; рабыни служили хозяевам наложницами [159, с. 238–239]. Но при всем этом тлинкиты были типичным охотничьим племенем, с примитивным типом присвояющего, а не производящего хозяйства.
Аналогичное положение было в северной Сибири. Народы угорской, тунгусской и палеоазиатской групп по характеру быта и хозяйства являлись как бы фрагментом ландшафта, завершающей составной частью биоценозов. Точнее сказать, они «вписывались» в ландшафт. Некоторое исключение составляли якуты, которые при своем продвижении на север принесли с собой навыки скотоводства, привели лошадей и коров, организовали сенокосы и тем самым внесли изменения в ландшафт и биоценоз долины Лены. Однако эта антропогенная сукцессия повела лишь к образованию нового биоценоза, который затем поддерживался в стабильном состоянии до прихода русских землепроходцев.
Совершенно иную картину представляет евразийская степь. казалось бы, здесь, где основой жизни было экстенсивное кочевое скотоводство, изменение природы также не должно было бы иметь места. А на самом деле степь покрыта курганами, изменившими ее рельеф, стадами домашних животных, которые вытеснили диких копытных, и с самой глубокой древности в степях, пусть ненадолго, возникали поля проса [66, с. 147]. Примитивное земледелие практиковали хунны, тюрки и уйгуры. Здесь видно постоянно возникающее стремление к бережному преобразованию природы. Конечно, в количественном отношении по сравнению с Китаем, Европой, Египтом и Ираном оно ничтожно и даже принципиально отличается от воздействия на природу земледельческих народов тем, что кочевники пытались улучшить существующий ландшафт, а не преобразовать его коренным образом, но все-таки мы должны отнести евразийских кочевников ко второму разряду нашей классификации, так же как мы отнесли туда ацтеков, но не тлинкитов, несмотря на то что классовые отношения у последних были развиты несравненно больше. Какими бы парадоксальными ни представлялись на первый взгляд эти выводы, чтобы получить научный результат исследования, мы должны выдержать наш принцип классификации строго последовательно.
Внутренним противоречием, вызвавшим упадок кочевой культуры, был тот же момент, который вначале обеспечил ей прогрессивное развитие, – включение кочевников в геобиоценозы аридной зоны. Численность населения у кочевников определялась количеством пищи, т. е. скота, что, в свою очередь, лимитировалось площадью пастбищных угодий. В рассматриваемый нами период население степных пространств колебалось очень незначительно: от 300–400 тыс. в хуннское время [224, S. 306] до 1300 тыс. человек в эпоху расцвета монгольского улуса [150], впоследствии эта цифра снизилась, но точных демографических данных для XVI–XVII вв. нет[28].
Вопреки распространенному мнению, кочевники куда менее склонны к переселениям, чем земледельцы. В самом деле, земледелец при хорошем урожае получает запас провианта на несколько лет и в весьма портативной форме. Достаточно насыпать в мешки муку, погрузить ее на телеги или лодки и запастись оружием – тогда можно пускаться в далекий путь, будучи уверенным, что ничто, кроме военной силы, его не остановит. Так совершали переселения североамериканские скваттеры и южноафриканские буры, испанские конкистадоры и русские землепроходцы, арабские воины первых веков хиджры – уроженцы Хиджаса, Йемена и Ирана, и эллины, избороздившие Средиземное море.
Кочевникам же гораздо труднее. Они имеют провиант в живом виде. Овцы и коровы движутся медленно и должны иметь постоянное привычное питание. Даже простая смена подножного корма может вызвать падёж. А без скота кочевник сразу начинает голодать. За счет грабежа побежденной страны можно прокормить бойцов победоносной армии, но не их семьи. Поэтому в далекие походы хунны, тюрки и монголы жен и детей не брали. Кроме того, люди привыкают к окружающей их природе и не стремятся сменить родину на чужбину без достаточных оснований. Да и при необходимости переселиться они выбирают ландшафт, похожий на тот, который они покинули. Поэтому-то и отказались хунны в 202 г. до н. э. от территориальных приобретений в Китае, над армией которого они одержали победу. Мотив был сформулирован так: «Приобретя китайские земли, хунны все равно не смогут на них жить» [66, с. 66]. И не только в Китай, но даже в Семиречье, где хотя и степь, но система сезонного увлажнения иная, хунны не переселялись до II в. до н. э. А во II–III вв. они покинули родину и заняли берега Хуанхэ, Или, Эмбы, Яика и Нижней Волги. Почему?
Многочисленные и не связанные между собой данные самых разнообразных источников дают основание заключить, что III в. н. э. был весьма засушлив для всей степной зоны Евразии. В Северном Китае переход от субтропических джунглей хребта Циньлин до пустынь Ордоса и Гоби идет плавно. Заросли сменяются лугами, луга – степями, степи – полупустынями, и, наконец, воцаряются барханы и утесы Бэйшаня. При повышенном увлажнении эта система сдвигается к северу, при пониженном – к югу, а вместе с ней передвигаются травоядные животные и их пастухи [88, с. 10–11].
Именно этого передвижения ландшафтов не заметил самый эрудированный историк Востока Р. Груссе. Справедливо полемизируя с попытками увязать большие войны кочевников против Китая с периодами усыхания степей, он пишет, что китайские авторы каждый раз давали этим столкновениям разумные объяснения, исходя из политических ситуаций внутри Китая. По его мнению, вторжения кочевников легче объяснить плохой оборонной линии Китайской стены, нежели климатическими колебаниями в Великой степи [221, р. 283–285].
Отчасти он прав; крупные военные операции всегда эпизодичны, а успех их зависит от многих причин, где разглядеть роль экономики натурального хозяйства не всегда возможно. Постоянные набеги кочевников на оседлых земледельцев тоже не показательны, ибо это замаскированная форма межэтнического обмена: в набеге кочевник возвращает себе то, что теряет на базаре из-за своего простодушия и отсутствия хитрости. И то и другое никакого отношения к миграциям не имеет.
Но при более пристальном изучении событий легко выделить постепенные перемещения мирного населения, избегающего конфликтов с оседлыми соседями, но стремящегося напоить свой скот из еще не пересохших ручьев. Похожая ситуация возникла на наших глазах в Сахеле (сухая степь южнее Сахары) и повлекла трагическую дезинтеграцию этноса туарегов, но не войну [134]. Правда, здесь дело осложнилось тем, что западноевропейский капитал перевел хозяйство туарегов из натурального в товарное, что усилило вытаптывание пастбищ, но с поправкой на это принцип применим к более древним периодам.
При достаточно подробном изучении событий на северной границе Китая, т. е. в районе Великой стены, мы можем наметить сначала тенденцию к отходу хуннов на север (II в. до н. э. – I в. н. э.), а потом продвижение их к югу, особенно усилившееся в VI в. н. э. Тогда хунны и сяньбийцы (древние монголы) заселили северные окраины Шэньси и Шаньси даже южнее Стены. Однако во влажные районы Хунани они не проникли.
Весьма важно отметить, что первоначальное проникновение кочевников на юг не было связано с грандиозными войнами. В Китай пришли не завоеватели, а бедняки, просившие разрешения поселиться на берегах рек, чтобы иметь возможность поить скот. Впоследствии завоевание Северного Китая произошло, но главным образом за счет того, что китайские землепашцы также постепенно и незаметно покидали свои поля на севере и отходили на юг, где было достаточно дождей. Так кочевники занимали опустевшие поля и превращали их в пастбища.
Но уже в середине IV в. наблюдается обратный процесс. Большая племенная группа теле (телеуты), в которую входили в числе других племен уйгуры, из оазисов Ганьсу перекочевала в Джунгарию и Халху; туда же, тем же путем пришли древние тюрки и создали в VI в. Великий каганат, ограниченный пределами степной зоны.