Феликс предлагал продать подаренный лук, а на эти деньги купить картошки. Два ведра бы дали. Но мама не слушала Феликса. Она молча чистила лук.
— Продать завтра, когда хочется есть сегодня? — размышляла я, поглядывая на душистую вкусную кучу.
Мы съедаем сковороду жареного лука. Тётя сидит у стола красная, разморённая едой и горячим морковным чаем, считает деньги. Она заставляет и нас считать. У неё каждый день полная сумка денег.
Я складываю красненькие тридцатки в одну стопочку, зелёненькие бумажки — в другую. Луковая тётя следит за нашими руками, как будто нам нужны эти замусоленные, пахнущие человеческой кожей и луком бумажки? Лук — другое дело. Сегодня мы сыты.
— Война по нашей земле не прошла, нет такого разорения. Живём лучше вашего, — говорит маме широкая луковая тётя. — Ты присылай к нам дочку, не стесняйся.
И вот я летом еду в деревню. За плечами вещевой мешок. Там два куска мыла. Мыло маме дал один дяденька с мыловаренного завода. Сами мы моемся настоем печной золы.
— Обменяешь в деревне на жито, — говорит мама.
Я тоже думаю, что обменяю мыло на жито. А ещё я думаю, что привезу много еды. В мешке у меня раскидайчики. Из разноцветных лоскутков я нашила кукол-клоунов и маленьких би-ба-бо. Раскидайчики набиты опилками, а к кисточкам привязаны тонкие резиночки. Клоуны весело прыгают на резинках и машут пустыми рукавами.
Я долго еду на грузовой машине. Подо мной какие-то мешки, на мешках сидят люди. Моркины горы проехали. Почему Моркины? Что горы — понятно. Сначала машина влезала, потом съезжала с большой горушки. Уже темно, хочется спать и есть.
— Скоро Бежецк, — говорит соседка.
Вдали неясно вырисовываются невысокие дома, церковь. Мне страшно. Я ещё никогда не уезжала из дома. Мне хочется назад. Машина останавливается и мигом пустеет. Одна в чужом тёмном городе? Мне становится не по себе.
— Что с тобой, девочка? — старушка ведёт меня в одноэтажную больницу.
— Чего расселась? — рыкнула на меня женщина средних лет в белом халате, как только старушка ушла.
— Мне плохо...
— Гляди, какая больная! Меньше по ночам шастать надо!
Я тихо ухожу, как только сестра отворачивается к шкафчику. Бреду по тёмной улице, ищу многоэтажную больницу с огромными окнами, такую, какая была в Ленинграде, куда мы ходили с мамой. Нахожу, но совсем другую.
— Ну, как дела? — Я открыла глаза. Кругом светло и солнечно. И нет пугающей ночи.
— Хорошо, — тихо отвечаю улыбающемуся врачу.
— Вот и ладно. Полежишь денёк, и домой, к маме. Маленькая, а тоже нервишки, — говорит врач, обращаясь скорее не ко мне, а к нянечке.
— Ну что, сдрейфила? — в коридоре ко мне подсаживается белая рыхлая, с наглыми глазами, девица. — Куда едешь?
— К знакомой в деревню, — отвечаю я и рассказываю про луковую тётю.
— Да брось ты эту чужую бабу! Поехали ко мне! Я тут под городом живу. Вещи-то у тебя есть?
— Есть мешок. Там мыло.
— Мыло — это хорошо. Золой надоело мыться. Мыло давай, чтоб тебе не тащить. Встретимся у входа в городской сад. Он у нас один.
На следующий день, напрасно прождав новую знакомую, уныло бреду от города в сторону деревни, где живет луковая тётя. В мешке у меня один клоун-раскидайчик. Двух девица выпросила, одного доктору подарила. Доктор смеялся, прыгал вместе с раскидайчиком на одной ноге, как мальчишка. Другой ноги у врача не было. Вместо неё —- деревянная, выточенная из брёвнышка. Доктор был на фронте.
Двадцать километров — путь небольшой, но хочется есть, и потому, наверно, по просёлочной дороге не иду, а тащусь, плетусь нога за ногу.
— Так и надо! — сердито думаю я. — Вот сяду за стогом сена и буду сидеть до утра. Пусть волки съедят, раз такая растяпа, или с голоду помру. — Обхожу стог, сажусь на землю и вижу перед собой большую жёлтую брюквину. Её называют почему- то бухмой. Какая это была бухмина! Слаще ни до того, ни после этого не едала.
— Приехала? — заулыбалась луковая тётя, увидев меня. — Заходи! Отдавай мешок! Небось, обголодалась? Сейчас драчёну вытащу.
Тётя, все её называют Марией, достала из печи драчёну. Драчёна румяная, аппетитно пахнет, нет сил видеть.
— Тетя Мария, а что такое драчёна?
— Вот поешь, узнаешь, — смеётся тётя Мария. Я ем драчёну.
— Это же картошка?
— Разве невкусно? — широко улыбается тётя Мария. — Спасибо коровушке да курочке, сдобрили.
От горячей драчёны, от приветливой тёти Марии мне делается очень хорошо. Я закрываю глаза и вижу огромное солнце. Солнце поднимается из-за леса медленно, осторожно ползёт к вершине лохматой берёзы. Как блестят серебряные капельки росы на её круглых листочках! Я прикладываю листики к щеке. Они липучие и прохладные, пахнут берёзовыми вениками. Надо мной склоняется мама и гладит ладонью по щеке. Я открываю глаза. Только гладит меня не мама, а утренние тёплые солнечные лучи. Передо мной на жёрдочке сидит пёстрый петух, косит на меня радужным глазом. Петух вдруг затрепыхался, захлопал крыльями и голосисто, со знанием дела, пропел утреннюю побудку.
— Проснулась? Ишь с дороги как умаялась, за столом уснула, — улыбается тётя Мария, гремя в сенях косой. — Выспалась? Сейчас поедим и отправимся убирать сено.
— Эй, Мария! — кричит с улицы толстая рыжая бабка. — Председатель сказал, танк-то наш уже воюет!
— Какой танк, тётя Мария? — спрашиваю я, запивая картошку молоком.
— Тот, что мы всем бабьим колхозом купили. Ты думала, за лук мешок денег себе взяла? Нет, девонька! Мужикам нашим воевать помогаем. Пусть гусеницами давят этих гадов! Только вот с сеном управимся.
В поле женщины широко размахивали косами. Временами они останавливались, доставали из кармана какой-то плоский камень и начинали дзинькать по кривой, сверкающей на солнце, косе. Я вспомнила, как мы с братом заготавливали сено для козы. Но тётя Мария косы мне не дала, а велела деревянными граблями ворошить сено. Поворошишь-поворошишь, в траве поваляешься. А запах какой. Так бы и пила воздух. К вечеру еле пришла домой. Ломило ноги, руки и даже спину. Тут ещё зуб привязался. Болит и болит.
— Вот что, — говорит тётя Мария, — ложись сегодня на лавку, тулуп возьми. Ноги согреешь, пройдёт.
Подстелила я одну полу тулупа под себя, другой полой прикрылась. Только засыпать стала, как кто-то кольнул в ногу. А вот опять, уже в бок, в спину. Всю ночь вертелась в тулупе. Зуб так разболелся, что нет терпения. Встала, по избе хожу, зуб нянчу.
— Ты чего не спишь? — спрашивает тётя Мария.
— Колется что-то и зуб болит.
— Так это ж блохи?! Тулуп, поди, не выколотила?
Глянули в тулуп, а там блох видимо-невидимо. Чёрные, блестящие, так и прыгают, будто через верёвочку скачут.
Прошло несколько дней, зуб не унимается, болит, врача в деревне нет. Насыпала мне тетя Мария в заплечный мешок жита, килограммов десять.
— Снесёшь? — спрашивает.
— Конечно, снесу! — радуюсь я.
Председатель колхоза в город собирался ехать. Тетя Мария меня с ним и отправила. Быстро домчала нас в тележке лошадка, даже жалко, что деревня так близко от города. Высадили меня на Бежецком тракте.
А клоуна-раскидайчика я ещё раньше тёте Марии подарила.
На дороге скопилось пропасть народа. И все мешочники. Села я на лавку у дома. Дом чудной: окон нет, одна дверь. Видно, раньше здесь был амбар. Сижу. День прождала, машин нет. Те, что нагружены, пассажиров не берут. Пришла ночь. Мне уж не так страшно, как тогда. Люди кругом, на мешках сидят, дремлют. Я тоже за мешок свой держусь. Смотрю, в чудном доме открывается дверь. Дверь широкая, как ворота. Зовёт меня молодая женщина:
— Заходи! Ну чего чураешься? — а мне боязно, за мешок с житом ещё крепче держусь. — Да ты не бойся! Нужен мне твой мешок! Иди, ложись.
Осмелела я. Захожу. Затворила женщина дверь. Стало очень темно. Женщина чиркнула спичкой, зажгла керосиновую лампу.
— Есть хочешь?
— Хочу. И пить хочу.
— Я так и думала. Несколько раз прошла, всё сидишь. Куда собралась?