Минувшим летом к Василисе примчалась секретарь сельсовета Надя Кожевникова. «Тетя Вася! — закричала она еще с порога. — Шурка–то ваша, Шурка!..» — и бросила на стол раскрытый на середине журнал.
Василиса испуганно взяла журнал в руки, увидела черные большие буквы: «Мать» и под ними помельче: «Александра Анохина. Рассказ». Поспешно, трясущимися пальцами надела очки. Ее дергал за подол юбки Семка ползункового возраста, тыкался в колени и хныкал ходунок Витюшка, во все горло орал в кроватке грудной Генька, толпились вокруг, выжидательно смотрели, щиплясь, показывая языки, отвешивая друг другу подзатыльники, Васька, Лешка, Фролка и Борис. Но Василиса как раскрыла журнал, так никого и ничего не слышала и не видела. Перед ней проходила ее трудная жизнь, со всеми этими Геньками и Васьками, с бессонными, ночами возле их колыбелек, с тревогами и радостями, с ошпаренными кошками, разбитыми носами, с ожиданием отцовских писем с фронта. «Правда, правда, доченька, все правда…» — шептала она, и слезы капали на раскрытые страницы. Не выдержала, всхлипнула. Ребята кинулись ее обнимать, ползунки и ходунки заревели пуще прежнего. «Отца зовите! — приказала Василиса старшим. — Живо чтоб его найти, ребятушки…»
Пришел с поля Ульян, тоже читал дочкино сочинение, тоже чуть не прослезился; изменил мнение. «Да, — хмыкал и гмыкал, — а профессия–то вроде бы и ничего, мать. За печенки взяла нас с тобой Шурка. Считай, в люди вышла».
Вышли в люди и старшие сыновья — Кузьма с Николкой. Кузьма служил механиком на лесоразработках, Николка — трактористом в МТС. От обилия мальчишек в доме творилось невообразимое. Шум, крики, ссоры весь день; неистребимый хлам в углах, на печи, под столом, в сенях — всяческие самострелы, рогатки, западни для ловли птиц, банки с вьюнами и щуренками, ежи, хромоногие сороки, щенки и котята. На крыше день и ночь гудят ветряки, фундамент избы подкапывают кролики, в бесчисленных скворечниках пищат птенцы. «Как у тебя, Ульян, помутнение разума не случится от такого веселья?» — спросит иной раз кто–нибудь из соседей» «Привычка», — отмахнется Анохин.
Но не только привычка помогала Анохину справляться с громадным своим семейством. Была у него особенная система воспитания ребят. «Человек учится у человека, и человек учит человека — так на земле ведется, — внушал он им. — Ты, Лешка, к примеру, в восьмом классе, а ты, Васька, в седьмом. Значит, что? Значит, Лешка Ваське шефом должен быть, полным руководителем. И Ваське от этого польза–помощь, как говорится, и Лешке — не позабудешь пройденного».
По этой системе вся ребячья лестница, начиная с малышей, последовательно подчинялась, старшему. Неразрешимые вопросы решал он сам, отец. Было их, этих вопросов, множество, ребята то и дело обращались к отцу, и получалось, так, что вместе с сыновьями год за годом учился и отец. Довольно основательно, хотя и в беспорядке, он знал в пределах школьной программы историю, естествознание, химию, физику, постиг грамматику настолько, что, когда ребята устраивали ему коллективную диктовку, особо грубых ошибок они в ней не находили. Только алгебра и тригонометрия никак не давались Анохину. «Мозги, видать, ребята, у батьки вашего подсохли, — посмеивался он. — Заработался старик».
Работал он много, — у колхозного бригадира всегда работы хватает. И работал хорошо. Привыкнув заниматься, с ребятами, читал агрономические журналы и книги, следил за наукой, за достижениями передовиков сельского хозяйства и, как ни странно, при такой ответственной должности и при громадной шумной семье был человеком на редкость спокойным. «Вот семейка–то меня и закалила, — объяснял он причину своей выдержки и спокойствия. — Нервов у меня нету, заместо них луженая проволока».
Лаврентьев Анохину понравился, и тоже, как всё у Анохина, по особой причине. «Дел, конечно, мы от него еще никаких не видим. Да как увидишь! В неудачливую для этого пору он к нам заявился: осень, зима. Но вот что скажу тебе, Антон, в нем главное: выдержка и опять же спокойствие», — высказался он перед председателем с глазу на глаз.
Вскоре после того как Лаврентьев побывал у Карпа Гурьевича, Анохин залучил его и к себе. Было воскресенье, вся бригадирова орава отдыхала от школьных трудов. Галдеж, шум потасовки, гулкие удары со двора в наружную стену, в которую мальчишки метали копья, визг и лай щенят поначалу ошеломили Лаврентьева.
— Про жизнь хочу потолковать, Петр Дементьевич, — начал могучим басом Анохин, принимая к себе на колени ходунка Витюшку, который сразу же взялся размазывать ладонью оброненный на столе кусочек масла. — Скажем так: пшеница. Посеяли мы ее под зиму двадцать гектарчиков. А какая пшеница, ты и сам знаешь, — отборная, семенная, с опытной станции привезли. Не пшеничка — золото. Велено нам ее размножать и, значит, не только себя, а еще и соседей обеспечить семенами на тот год. Задачка с иксом, да еще и с игреком. Икс — приживется ли она у нас вообще? Никогда прежде в наших местах пшеницу не сеяли. А игрек — если приживется, то выдержит ли здешнюю почвенную кислоту и выстоит ли перед весенней распутицей, перед водой, значит?
Заговорили об агротехнике выращивания пшеницы. Анохин, как выяснилось, в теории знал ее отлично, а практически с осени было сделано все, чтобы пшеница уродилась: правильно обработали землю, хорошо удобрили, в лучшие сроки посеяли.
— И главное, — басил бригадир, — уход за ней поручили девчатам–комсомолкам. Страсть как рвались они на это дело. Я, понятно, ответственности с себя не снимаю, ни–ни. Нельзя. У захонских как летось было? Распределили посевы по звеньям — бригадир и рад на печку… А что вышло? В одних звеньях что–то такое уродилось, скажем прямо — подходяще уродилось. В других — провал вышел. С кого спрос? Со звеньевых? А почему это со звеньевых, бригадир же есть! Он, конечно, есть, да с печи ему не слезть. Нет, я ответственность свою знаю. Но и без помощников, считаю, жить нельзя. Вот и взял в помощницы Асютку Звонкую с подружкой ее — девчушка такая у нас есть славненькая, Люсенька Баскова. Крепко стараются. Ах ты, шкодник!.. — воскликнул Анохин, опуская на пол Витюшку и стряхивая с коленей теплую влагу. — Мать, давай–ка ему запасные портчонки… Что ни день этак плаваю с ними, Петр Дементьевич.
Пообедали, попили чайку с горячими пирогами, — снова говорили об агротехнике. Лаврентьев собирал в памяти все, что только знал о выращивании пшеницы. Но Анохин знал не меньше его, и оба они ломали головы над задачей с иксом и игреком.
— В общем, думай не думай — надо ждать весны, она покажет дело, — сказал Анохин.
— Покажет–то покажет, но какое? — Лаврентьев катал по клеенке крошечный, размером в дробину, хлебный шарик. — А что, если история повторится и пшеница вымокнет? Тогда снова ждать весны, следующей?
— Год на год не приходится.
— Не имеем мы права так рассуждать, Ульян Фролович. Мы обязаны сделать все, что только от нас зависит. Как у вас насчет дренажа?
— Делали, делали, Петр Дементьевич. Еще до войны. Когда первый раз севооборот вводили. Фашинник, хворост прокладывали под землей. Затянуло его глиной. Копни теперь — никаких дренажей и помину нет. Да что — теперь! На другое лето наша мелиорация перестала действовать. Прямо скажем, как у Николая Васильевича Гоголя: заколдованное место.
— А гончарные трубы не пробовали прокладывать?
— Гончарные? Гончарные — нет, не дошли. Дорогая штука.
— Сколько бы они ни стоили, придется, полагаю, о них подумать, Ульян Фролович. Единственно надежный и правильный выход.
— Подумать можно. А в общем–то, весны, весны ждать надо.
Лаврентьев не ответил. Он вспоминал лекции одного из своих профессоров, который говорил, что дренирование гончарными трубами — будущее мелиорации в северных и северо–западных областях. Густая сеть труб, проложенных под землей, способна в короткий срок осушить самые зыбкие, самые заболоченные земли и в комплексе с другими агротехническими мерами сделать их не менее плодородными, чем земли юга.
Анохин достал из своих бригадирских папок план полевых угодий, вместе долго их рассматривали, подсчитывали потребное количество труб, изумленно и растерянно глядели друг на друга, когда выяснилось, что этих труб понадобятся десятки километров.