Собор легко воспринимается, когда видишь его первый раз. Он послушно укладывается в сознание, подготовленное бесчисленными глянцевыми или не очень снимками – от дешевых открыток до тех, вполне профессиональных, которые воспроизводятся в дорогих альбомах. Его внешний, слишком знакомый облик словно бы проходит, проскальзывает мимо взгляда, будто реальный собор не в силах (или не хочет?) спорить со своими расхожими подобиями.
Он необычайно хорош издалека, когда, словно составляя единое целое с каменной островерхой громадой Сите, спокойно царит над башнями и крышами, становящимися его вассалами, достойной, но почтительной свитой. А рядом с ним так много суеты, что к нему словно бы и не пробиться.
На такие здания лучше смотреть сквозь оптику не только собственную: слишком много я уже представлял себе задолго до реальной встречи. Книги и картины всегда были для меня не просто посредниками – учителями; с детства меня волновал этот абзац из романа «1919» Дос Пассоса:
Эвелайн не уставала смотреть сквозь нежное плетение чугунной балконной решетки на Сену, на игрушечные пароходики, которые ползли против течения и тащили на буксире до солнечного блеска отлакированные баржи с кружевными занавесками и геранью на окнах зеленых и красных палубных домиков, и на остров прямо напротив их дома, и на воздушные очертания контрфорсов, головокружительно возносящих свод Нотр-Дам над деревьями маленького парка.
По сию пору я смотрю от набережной Турнель, откуда смотрела на собор героиня Дос Пассоса, вспоминая свои бесконечно уже далекие детские мечты.
А стоя на Новом мосту, я видел два солидных высоких дома, облицованные красной плиткой, выходившие на Сену и обрамлявшие улицу Дофин. Налево, в доме 1, была последняя мастерская Марке, художника, о котором я только что написал небольшую книжку и которого любил со студенческой юности. Его картины я впервые увидел еще в запасниках: нам их показывали, когда мы в Эрмитаже проходили музейную практику. Тогда, в середине 1950-х, я лишь тоскливо подумал: вот о ком я написал бы, но понимал, что это было решительно невозможно. Но время шло, я опубликовал о Марке даже две книжки. И тогда и теперь воспоминания о его картинах позволяют мне воспринимать и Сите, и Нотр-Дам сквозь призму его мудрого и благородного ви́дения.
Как-то один французский литератор, взобравшись в мансарду Оноре Домье на набережной Анжу и выглянув в окно, за которым открывался вид на Сену, воскликнул: «Какой Домье!» «Какой Марке!» – хочется поминутно говорить на парижских набережных. Более всего я люблю – и любил тогда – у Марке парижские пейзажи со снегом или дождем. «В дождь Париж расцветает, / Точно серая роза» (М. Волошин).
Вид с Нового моста на Левый берег
Башни собора и весь этот словно высеченный из единого пепельного камня остров то и дело возникают то вдали, за рукавом Сены, то в проемах узких улиц, то в глубине просторных перспектив. И словно бы напоминают каждому, кто пересекает город: «Вы избранники судьбы! Вы на берегах Сены!» И заставляют снова и снова вспоминать мудрые слова Анатоля Франса: «Мне кажется невозможным иметь вполне заурядный разум, если ты вырос на набережных Парижа, напротив Лувра и Тюильри, близ дворца Мазарини[44], на берегах славной Сены, струящейся меж башен, башенок и шпилей старого Парижа».
Живя в гостях у дядюшки на бульваре Сен-Мишель, 68, чаще всего (как и нынче!) я садился в 38-й автобус, чей маршрут идет от Орлеанской заставы (Porte d’Orléans) к Восточному, а с недавних пор и к Северному вокзалу, садился, чтобы ехать в центр – до улицы Риволи, или выше – до Больших бульваров – до пышных ворот Сен-Дени (к сожалению, сейчас эта часть бульваров – между Бон-Нувель и площадью Республики – опустела и потеряла былое столичное оживление).
Сейчас мне кажется, я помню лица многих водителей тридцать восьмого: они редко меняют работу – она хорошо оплачивается и пользуется уважением. Изменились, скорее, автобусы, теперь они не темно-зеленые, а раскрашены в «геральдические» цвета R. A. T. P.[45]: темно-серый на уровне рамы, корпус оттенка слоновой кости и выше – жемчужно-бирюзовый. И каждый маршрут имеет собственный цвет – как петлицы и выпушки у военных. Теперь вся эта информация – электронная, динамическая, но цвета сохранены. «Наши» цифры – 38 – белые на синем фоне.
Парижский автобус! В 1965 году я еще видел в Париже классические зеленые и очень старомодные на вид машины «Рено-TH4f» с маленьким капотом, открытой площадкой сзади (plate-forme), на которой стоял кондуктор (receveur) – впускал, отцепляя цепочку, пассажиров, продавал билеты, звонил, извещая об отправлении, и объявлял остановки. Эту площадку предпочитали курильщики (комиссар Мегрэ, например) и все те, кто хотел любоваться Парижем. В 1990-е возобновили выпуск автобусов с площадками, но они, видимо, не прижились. Исчезли уже навсегда.
Автобус – маленький и гордый мир, занимающий в городской жизни важное место. Не кафе, конечно, но тоже со своими ритуалами, обычаями, кодами. За рулем тот, кого даже люди постарше все реже называют «машинист». Электрический компостер щелкает, пробивая сиреневые или белые билетики (прежде долгие десятилетия они были зелеными, и от этого с трудом отвыкаешь). Под потолком бегут электрические надписи, старательно – хотя иногда и сбивчиво – сообщающие, где находится автобус, когда он приедет на конечную остановку. Когда-то все это казалось сенсацией.
Парижский автобус – веселый транспорт. Он жизнерадостно и смешно шипит пневматическими дверями и тормозами, мягко и стремительно срывается с места и почти бесшумно несется по городу со скоростью легковой машины. Иногда, хотя существует и обычный клаксон, водитель пронзительно звонит, – напоминая, что шествует сам автобус, а не просто автомобиль (отчасти, видимо, и в память тех, прежних автобусов, где кондуктор подавал колокольчиком сигнал к отправлению). Среди водителей – в их числе, кстати сказать, немало дам, и молодых, и не очень, – еще случаются (увы, все реже!) не то что виртуозы – ювелиры. Они ухитряются, несмотря на мучительные парижские пробки, водить свои автобусы, придерживаясь расписания, и не злиться, а относиться к задержкам философически. Впрочем, автобус, как и такси, мчится по специальной полосе, иногда даже отделенной от остальной улицы низеньким барьером, и пробки ему мешают сравнительно мало.
Торопящиеся парижане, разумеется, предпочитают метро, и публика в автобусе более склонна к меланхолии и созерцательности. Крики «Проходите!» – большая редкость, пассажиры безмятежно остаются стоять у входных дверей, мешая себе и другим. Изредка звучит в автобусе из динамика сакраментальная фраза: «Avancez au fond, merci!» («Продвигайтесь вглубь, спасибо!»), на которую реагируют вяло или вовсе никак. Но при этом все образуется само собою и к общему удовольствию.
В автобусах ездят все – от лощеных чиновников с ленточками и даже розетками Почетного легиона[46] до клошаров и лицеистов; ездят дети и старики, богатые и бедные, праздные и занятые, нарядные и одетые в лохмотья, красивые и уродливые, грустные и веселые.
Как и кафе, парижский автобус в высшей степени демократичен – это традиция. «В омнибусах сидит самое разнородное общество (писал в своей книге «Париж в 1838 и 1839 годах» Павел Михайлович Строев) – кухарка с провизиею, а возле нее депутат, прачка с корзиною, а возле нее прекрасная дама».
В Париже нет презрения к общественному транспорту как к транспорту бедных. Во-первых, потому, что презирать что-либо, а тем более бедность глупо, неприлично и не принято, во-вторых, потому, что парижский общественный транспорт достаточно хорош (считают даже, лучший в мире, с чем вечно и всем недовольный парижанин не согласится, разумеется, никогда).