Именно это, судя по всему, хотят сделать Жак Лакан и те, кто вокруг него группируется, выставляя лозунг «возврата к Фрейду». Это дело самое нужное, и одно то, что оно задумано, уже важно, но оно, по нашему мнению, обречено на неудачу, поскольку понимает «возврат к Фрейду» как возврат к психоанализу.
Леви-Стросс показал, что элементарную семью нужно понимать на основе системы родства [, а не наоборот]. Эта методологическая инверсия сохраняет для нас свою силу, при том условии, что приоритет мы отдаем уже не системе, а запрету. Как мы сказали выше, нужно понимать семью как производное от запрета, а не запрет как производное от семьи. Если и есть принципиальный структурализм, то он в этом, и поэтому мы полагаем, что структуралистское прочтение психоанализа невозможно. Именно это наши разборы в двух последних главах пытались продемонстрировать. Всякое столкновение между структурализмом и психоанализом должно привести к взрыву, в котором последний исчезнет, а на свободу вырвутся главные фрейдовские интуиции — миметизм отождествлений, коллективное убийство из «Тотема и табу».
Лакан, напротив, обращается к главным понятиям психоанализа и, в частности, к эдипову комплексу, из которого он, видимо, хочет сделать движущую силу всякой структурации, всякого введения в символический порядок. Но именно этого фрейдовское понятие абсолютно не допускает, под каким бы соусом его ни подавали. Под клятвы в вечной верности малейшему слову Фрейда бесшумно удаляют все тексты, в которых дано определение комплекса. И напрасно — ибо заодно устраняются и реальные, но отнюдь не «эдиповские» интуиции, которыми эти тексты полны.
Следует помнить, что за пределами этих текстов и других текстов того же рода у Фрейда нет ничего, что оправдывало бы роль универсального deus ex machina, присвоенную эдипову комплексу. Если не опираться ни на тексты самого учителя, ни на их ясное и последовательное исправление, ни на какие бы то ни было этнографические толкования, то придется объяснить, почему до сих пор так необходимо превращать «эдипов комплекс» — пусть в крайне разреженной, герметичной и в конечном счете непостижимой форме, в «царя и отца» всего.
Разумеется, эта исходная и фундаментальная неудача отзывается практически повсюду [у Лакана]. И жаль, поскольку у него уловлены и рассмотрены зеркальные эффекты, которые множатся в современном мире и которые обычно проходят незамеченными. К сожалению, они получают определение воображаемых и их включают в теорию нарциссизма, то есть в теорию желания, которое повсюду ищет собственное отражение. Мы, со своей стороны, видим и во фрейдистском нарциссизме, и во вторящем ему литературном нарциссизме XIX и XX века, миф, распускаемый желанием, которое уже узнало: чтобы завладеть объектом, нужно всегда скрывать свою недостачу, всегда притворяться обладателем той великолепной автономии, которую на самом деле отчаянно ищешь в другом. Нарциссизм — это инверсия истины. Утверждается, что тебя соблазняет такое же и разочаровывает иное, тогда как в реальности, наоборот, иное соблазняет, а такое же разочаровывает — точнее, то, что считается таковым в обоих случаях, как только миметизм замкнется во взаимности насилия и может прикрепиться лишь к своему антагонисту; отныне его может удержать лишь то, что служит ему преградой.
Ключ к структурациям нужно искать в любой трансцендентности, где еще воплощается единство общества, а не в том, что демонтирует, стирает и разрушает эту трансцендентность, погружая людей обратно в мимесис бесконечного насилия. Конечно же, перманентный кризис современного мира придает некоторым неофрейдистским взглядам частичную, косвенную, относительную истинность; но проект в целом тем не менее систематически толкует все шиворот-навыворот. Он не позволяет постичь даже синхронические структуры; реальное постижение открыло бы и собственную ограниченность, а вместе с ней — и релевантность такой попытки, как «Тотем и табу». Догматическая приверженность формализму выдает неспособность до конца прочесть саму форму. Либо хранить верность психоанализу и оставаться по сю сторону леви-строссовской революции в области родства, либо отказываться от психоанализа, чтобы перенести эту революцию в центр самого запрета, и вернуться к его генезису как реальной проблеме, снова приступить к работе над проектом, начатым в «Тотеме и табу».
Мысль — как всегда, когда она идет вперед, — сегодня больна; она обнаруживает неоспоримые патологические признаки в тех редких местах, где она еще жива. Мысль поймана в круг — тот самый, который уже описал некогда Еврипид в своих трагедиях. Мысль полагает, что находится вне круга, тогда как в реальности замыкается в нем все теснее. По мере сокращения радиуса мысль кружится все быстрее по все меньшему кругу, по кругу одержимости. Но не существует той простой и ясной одержимости, какую воображает пугливый антиинтеллектуализм, раскинувшийся сколько хватает глаз. Мысль освободится от круга не выходом из него, а лишь дойдя до центра — если она сумеет это сделать, не впав в безумие.
В данный момент мысль утверждает, что центра нет, и пытается выйти из круга, чтобы им управлять снаружи. Именно в этом состоит проект авангарда, который вечно хочет очистить свою мысль, чтобы освободиться от круга мифа, и который добился бы полной бесчеловечности, будь она возможна. Поскольку авангардную мысль душит сомнение, она все время старается повысить «коэффициент научности»; чтобы не видеть, что основания колеблются, она ощетинивается колючими теоремами; она множит непостижимые аббревиатуры; она устраняет все, сколько-нибудь еще похожее на понятную гипотезу. Она беспощадно гонит со своих торжественных папертей последнего растерянного честного человека.[90]
Когда мысль дойдет до центра, она поймет тщету этих последних жертвенных ритуалов. Она увидит, что мифологическая мысль принципиально не отличается от мысли, критикующей мифы и восходящей к их истокам. Отсюда не следует, что эта мысль подозрительна по своей сути, пусть ей никогда не удается целиком очиститься от мифологического оттенка; отсюда не следует, что восхождение к истокам не реально. Незачем изобретать новый язык. Не стоит тревожиться: «поиски» должны завершиться, странствие не будет длиться вечно. С каждым днем становится все легче думать, а может быть, — все труднее становится не думать: жертвенные ширмы, пока еще скрывающие истину, непрестанно изнашиваются — изнашиваются от наших антагонистических стараний их укрепить и заново себе присвоить. Поиски вот-вот завершатся — отчасти потому, что имеется определенный кумулятивный эффект, отчасти потому, что результаты контроверсий тщательно складируются, систематизируются и рационализируются, отчасти потому, что вавилонская башня позитивного знания уже достает до неба, но прежде всего потому, что эта самая вавилонская башня вот-вот развалится, потому, что теперь уже ничто не в силах задержать полное откровение насилия — в том числе и само насилие, у которого и люди, и гигантское накопление его орудий отняли свободу действий, некогда обеспечивавшую эффективность учредительного механизма и вытеснение истины. Ловушка, которую западный Эдип расставил самому себе, вот-вот захлопнется, — разумеется, именно в тот момент, когда завершатся поиски, поскольку поиски и ловушка и в данном случае суть одно.
Отныне насилие властвует надо всеми нами открыто, в колоссальной и жестокой форме технологических вооружений. Это оно, говорят нам «эксперты», не моргнув глазом и будто речь идет о чем-то вполне естественном, удерживает весь мир в относительных рамках. Безмерность насилия, долго высмеиваемая и не понимаемая ловкачами западного мира, в неожиданной форме заново появилась на горизонте современности. Некогда божественный абсолют возмездия возвращается к нам на крыльях точно расчисленной и измеренной науки. Именно это, говорят нам, и мешает первому всемирному обществу самоуничтожиться — обществу, которое уже включает или включит завтра все человечество.