***
Она выбежала из волн и встряхнула головой.
– Почему ты не купаешься?
Он слегка отвернулся, чтобы скрыться от брызг с её головы, но не двинулся с места.
– Я не хочу. Не люблю купаться. Я люблю просто сидеть и слушать море, – он с улыбкой смотрел, как она ложилась на горячий песок и вытягивалась тонким телом под солнцем. Красивое тело. Красивая кожа. Красивый блеск солнца на загорелой женской коже.
– Странный ты какой-то. На море надо купаться, а не сидеть на берегу.
– Я не люблю.
– Разве можно не любить морскую воду? – не поверила она, нежно поглаживая песок мокрой рукой. – Ты только посмотри, как чудесны перекаты волн, какие они синие и прозрачные.
Он с удовольствием посмотрел на морские волны, затем с не меньшим удовольствием вернул взгляд к женскому телу. Лёгкая ткань купальника жадно облепила возбуждённые молодые груди. На загорелом животе подрагивали крупные капли воды.
– Да, море чудесно, однако во мне с детства живёт неприятное чувство, что в волнах скрыта опасность. – Он лёг рядом с ней и положил руку на её мокрый живот. В его душе на самом деле ютилось необъяснимое чувство страха перед мутными тенями, притаившимися в глубине моря. Далёкая память предков предупреждала о чём-то.
– Глупости! – женщина звонко шлёпнула его мокрой ладошкой по спине и залилась смехом. Она слегка выгнулась и ловким движением поправила впившуюся в бёдра резинку тесных бикини, на долю секунды показав тёмные волосы на лобке. – Глупости! Ты просто не умеешь радоваться!
– Чему радоваться?
– Всему, милый! Всему! Жизни! – Она придвинулась к нему, и её глаза сделались огромными.
– Может, ты и права, – ответил он, – может быть… Но разве можно научиться радоваться?
***
Это всё память. Эхо гулких подвалов. Непроглядные закоулки неосвещённых коридоров. Подозрительный шёпот неизвестного пространства. Знакомый звук собачьего рычания. Притягательная сила женского дыхания. Шум безбрежного леса. Завывание ветра в плохо притворённой двери.
Память…
Но чья память? О чём?
Не у кого спросить. Отголоски прошлого слышны не всем.
Терзающие ощущения в теле уходящего времени живут отдельно от человеческого разума и не поддаются логике человеческой мысли.
***
Он поднял голову. Неужели проклятая яма ему пригрезилась?
Хлопая порывами ветра, вздувалась брезентовая стена палатки. Слышался негромкий говор. Приподняв голову, он увидел себя на столе. Правая рука вздулась жёлто-зелёным пузырём и неправильно вывернулась.
– Выжил, – прошептали его слипшиеся губы, и он понял, что яма не приснилась. Вспомнилось, как сквозь ватную пелену предсмертного равнодушия он видел людей, вытаскивавших его из жидкой глубины, видел их пальцы, раздвигавшие ему веки. – Выжил…
Он лежал неподвижно.
Но зачем всё начинается сначала? Зачем вновь подкрадывается к нему трусливое тело, которому так не хочется становиться мёртвым куском мяса? Зачем выволакивают его из уютного бесчувственного тумана на свет, где так больно глазам и где нестерпимо кипят рваные раны? Откуда в людях столько чёрствого исполнительского долга?
– Ничего, солдат! Всем больно, когда болит. Ты терпи! – услышал он голос врача, когда от неожиданно вернувшихся чувств он закричал – санитары распарывали на нём грязную одежду, влипшую в гнойные места…
Всем больно! Но это до смерти, это пока жив! А он уже умер! Умер! Хватит! Смерть уже приходила к нему, она уже освободила его от страданий! Хватит! Кто дал этим белым халатам право лишать его смерти? Кто позволил им вернуть ему мучения?
Он взвыл.
Холодно звякнули в металлической посудине равнодушные окровавленные инструменты.
***
– И там действительно идёт война?
– Настоящая.
– Отсюда, когда смотришь бомбёжки и перестрелки через экран телевизора, всё кажется каким-то неправдоподобным… Такое ощущение, что крутят кино, а не репортажи с места событий, и мы видим статистов и актёров… Скажи, неужели тебе на самом деле приходилось убивать? – Товарищ вперил в него глаза из-за затемнённых очков; через коричневые стёкла просачивалось осуждение. – Тебе приходилось стрелять в людей? Что ты чувствовал при этом?
– Усталость.
– Усталость?
– Не от стрельбы… Усталость от всего, что было вокруг. А когда стрелял… Ты можешь не поверить, но мне легче делалось. Это вроде истерики. Не понимаешь? Ну, прокричишься, когда тебя гложет что-то, и становится легче. Разве у тебя такого не было?
– Странно. Может, ты не понимал, что от твоих пуль гибли люди? А если понимал, то неужели ты не мог отказаться убивать? Никто из вас ни разу не отказался?
– Приказ есть приказ.
– Это лишь оправдание.
– Я там не на курорте был, старик. Там все стреляют. Мужчина с оружием в руках не может не стрелять. Только ты зря думаешь, что от такой стрельбы кто-то получает удовольствие.
– Неужто, – приятель скривил рот, – неужто ты не чувствуешь вины? Ни вот хотя бы столечко?
– Нет. – Он взял стакан со стола и услышал, как нежно стукнулись кусочки льда друг о друга. Это был нежный звук из детской сказки. Трудно было поверить, что где-то продолжалась война. В стакане со льдом таится невероятная ложь для тех, кто не знает истины…
– Ну а если бы ты убил меня или кого-то из твоих близких? – не успокаивался друг.
– Во-первых, это вопрос из категории подлых. Во-вторых, я бы не знал об этом. Я ни разу не видел тех, кого убивал. Там нет лиц. Там есть фигуры врагов, контуры людей, но не люди. Там есть стволы автоматов, направленные в тебя, а лицо человека позади этого автомата тебя не интересует. Я воевал, а не расстреливал! – Он отхлебнул и ощутил обжигающее прикосновение холодного рома. – Я никогда не расстреливал. И меня убивали…
– Но это никому не даёт права! – друг негодующе сверкнул глазами, и негодование было видно даже сквозь тёмные стекла очков.
– Ты так думаешь? Ты до омерзения наивен. Ты же ничего не знаешь. Чего же ты хочешь от меня? Я досыта наглотался страха и ненависти. Я – калека. У меня крепкие руки и ноги, но я калека… Я лишён возможности вести нормальную жизнь. Ты не догадываешься, насколько трудно быть калекой… Ты называешь меня убийцей. Скажи мне, откуда в тебе эта ненависть ко мне и к таким как я? Я не сделал тебе ничего плохого, я не обидел ни тебя, ни твоих близких… Или ты просто хочешь пофилософствовать? Тебе нравится рассуждать о том, чего тебе не удалось испытать на собственной шкуре? Похоже, тебя привлекает именно это. Давай же, приступай. Только не повторяй одно и то же – убивал, убивал… На войне не убивают. Убивают в подворотне, а на войне воюют. И это уже не просто чья-то смерть, но целый комплекс, целый узел подлых, гадких, непоправимых поступков. И мы – перебегающие из окопа в окоп – просто ничтожные оловянные солдатики в большой игре больших мерзавцев. Мы не знаем сути этой игры. Но даже если бы знали, не смогли бы изменить ничего. Мы все – рабы государственной машины. И ты, просиживающий штаны в кабинете государственного департамента, ты тоже раб государственной машины… Одни почище, другие погрязнее, одни покрасивее, другие пострашнее, одни поумнее, другие поглупее. Кому-то предоставляется возможность выбрать оружие, а кому-то – нет. Вот и вся разница между нами… А что до войны, – он поднял стакан на уровень глаз и поболтал им, вслушиваясь в тонкий перезвон ледышек, – то пусть ты никогда не познаешь её на собственной шкуре. После войны не остаётся ничего. После неё начинаешь видеть только войну, всюду войну… А может, и впрямь жизнь – это война?.. Только война?..
Приятель моргнул, но не придумал, как продолжить разговор. Да и разговор ли это? Всплеск вечности, всплеск её скрученных в кольцо ошибок. Нет, не разговор. Просто взгляд упирается во взгляд, слово штыком бьётся о слово, непонимание отмахивается от понимания.