Акимка понял, что в очередной раз влип, но помощь пришла совершенно неожиданно.
— Уймись, Глашка! — Акимка узнал статную фигуру Агафьи Рудых. — Впрямь, уж совестно всем тебя слушать. Такого языком наплетет, руками не расплетешь. Ступай-ка ты к Еремке. Ему бреши. С него все, как с гуся вода. Он тебя и ел у хает да не разумеет. Иди себе, дай нам потолковать.
— Была охота! — фыркнула Глашка, но подчинилась, приговаривая: — Что я, татарка что ли? Сдался мне он! Еще спужается, нянчиться с ним потом, как с младенчиком. Могу и Еремку в придачу отдать. Нет, девки, упустила я того чечена раненого! Вот был мой жених по всему! Ну ничего, мне Фомка за Тереком другого найдет, тоже с красной бородой…
— Давай, Акимушка, присядем здесь, от этих горлопанов подале, — сказала Агашка. — Ужас, как надоели! Что же ты на гулянки перестал ходить? Неужто из-за чеченки твоей?
— Да нет, — буркнул казак, — служба вот…
— Знаю твою службу. А ведь чеченка эта — не твоя. Фомкина она. Я-то уж знаю. Это Глашка дура брешет что ни попадя, а я-то знаю, что для дружка ее ты бережешь, его из-за Терека поджидаешь. Добро его стережешь. Так я говорю?
— Да не совсем так.
— Конечно, не совсем так. Велико ли добро! Тут Глашка брехливая права.
Агашка пододвинулась к нему вплотную. Бедро ее было такое горячее, хоть прикуривай. Акимка хотел отодвинуться, но не смог. Тепло ее передалось и ему, побежало по ногам, перехватило дыханье.
— Помнишь, Глашка тебе предлагала погулять с ней? Смеялась али нет, не знаю. А хочешь, я тебе что скажу?
— Говори, — осипшим голосом ответил Акимка.
— Погуляй со мной. Что передо мной Глашка? Да все девки станичные! Про татарку твою… Фомкину и говорить совестно. Али я не права?
Девка повернулась к Акимке лицом, не отодвигаясь от него, а наоборот прижимаясь.
— Что же ты молчишь, казак? Права я?
— Права…
— А раз права, так поцелуй меня крепко-крепко… Стой! Погоди! Сначала давай одну вещь порешим, а потом уж так гулять будем, Акимушка, как никто еще не гулял… Слушай меня, сокол мой. Пойди сей час и выгони татарку эту прочь. Беду она принесла в нашу станицу. Не место здесь ей. Пусть идет, куда хочет. А после приходи за околицу…
Акимка так быстро вскочил на ноги, что даже плечом девку ударил.
— Вот оно что! Вот что ты замыслила! Вот что тебе надобно! Айшат ведьмой кличете, а сами ведьмы и есть. Что же она вам сделала всем? За что вы ей зла желаете?
— За что? Что она сделала? — Агафья вскочила на ноги и уперла руки в бока. — Да она жениха моего отбила! А отбив, погубила, оставила без роду, без племени! Может, нет уже моего сокола-Фомушки на белом свете? Ведь чечены тело его мертвое хоронить не будут! Надругаются и выкинут собакам… Никого мне, кроме Фомушки, не надобно… Слышишь? Никого…
— Что же ты мне погулять предлагала?
— А пойди ж ты, черт паршивый, к своей чеченской змее под колоду! Молись с ней басурманскому Богу! Рожай с ней чеченов-змеенышей! Что стоишь? Пошел прочь, мертвяк!
Два раза за вечер прогнали девки бедного Акимку. И чеченка, и казачка. Куда идти казаку? Там — Терек, там — ногайские степи.
Подумал Акимка, зашел домой, снарядился, вывел коня.
— Опять на кордон собрался? — спросила мать. — Что так скоро? Не погулял, не отдохнул?
Спасибочки, мамаша, уже нагулялся. Хорошо нагулялся. Теперь от гулянки отдыхать буду. Айшат привет передавай. Впрочем, ничего ей не передавай. Обойдемся. Еще как обойдемся…
* * * * *
Такого завала с учебой у Мухина еще не было никогда. За все четыре года учебы в институте еще никогда он не был так близок к катастрофе. Первый экзамен по расписанию — через пять дней, а в зачетной книжке на том месте, где у некоторых счастливчиков уже стояли горочкой пять, а то и все положенные в эту сессию шесть зачетов, у Мухина была пугающая пустота. Даже при самом благоприятном стечении обстоятельств получить все допуски до первого экзамена он никак не успевал. И никогда еще Лешка не чувствовал себя так отвратительно. Ощущение было, как от предчувствия неминуемого падения в темную бездну с громадной высоты. И не за что ухватиться. И неоткуда ждать протянутой спасительной руки. Это гадостное ощущение усиливалось еще тем фактом, что в таком положении Мухин оказался один в группе. Толстый Пашка и Гендос еще вчера защитили свои проекты по организации и планированию и сейчас, в эту минуту, сидели в общежитии и передирали прошлогоднюю «болванку» курсовой работы по экономике, все увеличивая и увеличивая разрыв между ними и бедным Лешкой Мухиным. С их стороны в этом, конечно, не было никакого предательства, но тем не менее Леха сильно обиделся на друзей, как будто они были виноваты в том, что у него беспрецедентный завал, как будто они по долгу дружбы обязаны были тоже, как и он, ничего не делать для своего спасения и тихо идти ко дну. Беда была еще и в том, что Муха просто не знал, за что хвататься. Поезд, казалось, уже действительно ушел. Поэтому любая дерготня и хватание за тот или иной учебник или пособие казались бессмысленной суетой утопающего. Хотелось есть.
— Так, чем там сегодня мамаша кормит? Ага, котлеты, это хорошо. И баклажаны. Неплохо, неплохо.
Леха сделал два больших бутерброда с холодными котлетами, достал из специального углубления в дверце бутылку «клинского» — папаша да простит! Отхлебнул прямо из бутылки. Медленно жуя, включил телевизор.
Министр иностранных дел Иванов назвал последнее заявление Дональда Рамсфельда опасным и не располагающим к урегулированию конфликта….
Муха еще раз хлебнул из горла и вспомнил, как вчера у Герки в мастерской он впервые попробовал марихуану…
Были Левка, толстый Пашка и Гера.
Говорили о евреях и о родительском долге…
— Ну не знаю, не знаю, — Лева отложил в сторону гитару и, достав из нагрудного кармана своей джинсовой куртки малюсенький сверток, вроде тех, что продают в аптеках во время эпидемии гриппа, принялся его разворачивать. — Может, и правильно что-то из того, что ты, Гера, говоришь, но мои предки меня любят, и это точно. — Он взял папиросу, выдул табак себе в руку и, высыпав туда же из аптечного сверточка серо-зеленый порошок, стал двумя пальцами тщательно перемешивать содержимое ладони. — Может, оно это и правильно, но мои предки меня любят. И если я бы был инвалидом, они бы за мной ухаживали до самой своей смерти. — Лева ловкими заученными движениями стал набивать табак обратно в папиросную гильзу. — И не бросят никогда, и последнее отдадут, я правильно говорю, Мухин?
Леха не ответил, задумавшись о своем, о родителях, которые просто сотрут его в порошок, если он завалит эту сессию, если его, упаси Бог, вытурят из института…
После длительных манипуляций по набиванию, скручиванию и смачиванию слюной в Левкиных пальцах оказалась длинная папироса-самокрутка, которую он, зажмурив глаза, нежно принял губами и, обильно попыхивая, тщательно раскурил. Сделав три глубочайшие затяжки и задержав дыхание, Лева молча протянул самокрутку Герману. Тот тоже закрыл глаза и взял ее как-то по-особенному, не как обычно держат папиросу, а двумя пальцами снизу — большим и указательным. Когда Герман затягивался, он откидывал голову назад, глубоко, до самого донышка желудка вдыхал дым с запахом сенокоса и медленно-медленно выпускал его ноздрями. Тоже сделав три затяжки, и так же ничего не говоря, Герман протянул папиросу Мухину.
И ничуть не удивившись, как будто не в первый раз, Мухин, откинув назад голову, стал затягиваться, попыхивая, вдыхая и выдыхая.
— А ведь все же они родили тебя, Гера. Родили и вырастили. От этого ведь ты не откажешься, — сказал Лева, вновь берясь за гитару.
— Во-первых, я их об этом не просил. Это было их личное дело, родить меня или не родить. Это была их, если хочешь, добровольная прихоть! Они ведь не знали, что у них получится. Они ведь даже пола моего не предполагали. Им просто хотелось ребенка. И благодарить их за это не стоит. Они ведь для себя рожали, а не для меня. Меня ведь тогда не было как личности. Ну а что до того, что они меня вырастили и выкормили, так это тоже все было не для меня, а для них же самих. Ребенок в доме — это что-то вроде игрушки для взрослых, как поросенок в кулацком хозяйстве. И все эти английские школы, и фигурные катания, и учителя музыки — это тоже делается не для ребенка, а для удовлетворения родительского тщеславия. Чтобы было, как у всех. И за это тоже не следует им кланяться. Ты уж извини меня, старина, но ты просто жлоб с крестьянской философией и традиционным для городского мещанина низким потолком мышления, выше которого тебе никак не подняться.