Пожелал ему паша удачи, а он отвечает:
— Три ночи следите за вершиной. Если не помешают облака, увидите костер.
И направил коня вверх по склону.
Все улицы города, рынок и площадь перед крепостью постепенно заполнялись людьми. Они сходили с Горы, поднимались с равнины, вливаясь в безмолвствующее людское море.
В полдень к паше явился Исмаил-ага.
— Еще идут? — спросил Махмуд-хан.
— Идут, — ответил Исмаил-ага, безнадежно разводя руками. — Все идут и идут. Кто бы мог подумать, что на Горе и на равнине такое несметное множество людей!
Весь перекосился паша, фыркнул:
— Нашел чему удивляться! Удивительно было бы, если б они собрались ради доброго дела. А на худое всегда много желающих. Как быстро они узнали, что этот молодец собирается подняться на Гору! Кто это, любопытно, их оповестил?
Он шагал по пушистым коврам, устилавшим пол мраморного зала. Лицо побледнело, вытянулось. Глубоко прорезали его морщины. Глаза бешено вращались.
— Исмаил-ага, — выдавил он, — и наша… тоже там, с ними?
— Да. У гробницы Ахмеди Хани. Среди женщин. Посмотри сам. Вон она, в желтом платье.
Махмуд-хан замахал руками, отвернулся. Хотел было что-то сказать, но в последний миг передумал. Снова, глядя прямо перед собой, зашагал по залу. Исмаил-ага стоял не шевелясь, ожидая, не изволит ли он что сказать. Ждать пришлось долго. Наконец паша остановился и вонзил пылающие, как уголья, глаза в своего главного советника и управителя.
— Исмаил-ага, мы ведь не можем рассеять эту толпу?
— Не можем. Казармы окружены со всех сторон. В самом дворце всего сто пятьдесят — двести аскеров. А тут и целое войско не справится.
— Не справится, — тяжело вздохнул паша. — Поди посмотри, не идут ли еще.
До самого вечера прибывали люди. Уже и весь город забит, и все кругом забито, даже склоны холма за гробницей Ахмеди Хани, а приток все не уменьшается: идут и идут люди. Шатры разбивают, костры разжигают. Запах горячего масла смешивается с запахом сухих трав и цветов.
Но вот что странно: вся эта огромная толпа хранит мертвое молчание, не движется, лишь легкое волнение пробегает по ней из края в край.
А вот уже и ночь. Спрашивает Махмуд-хан своего управителя:
— Все еще идут?
— Идут, — отвечает Исмаил-ага. — Просто уму непостижимо, сколько их! Как только земля не проваливается под их тяжестью!
— Почему же такая тишина?
— Никто не разговаривает.
— Все смотрят на Гору?
— Нет. Сидят с застывшими лицами, будто дремлют. Иногда даже чудится, что они все умерли.
В темном безоблачном небе висят неподвижные, словно прибитые гвоздями, звезды. Бесчисленно это небесное воинство. А город по-прежнему погружен в безмолвие. Толпа как будто и не дышит.
Всю эту бессонную ночь Махмуд-хан бродил по дворцу и раздумывал. О жизни и смерти. Обо всем роде человеческом и о толпе, окружившей крепость. Казалось бы, их привело сюда только желание видеть двух молодых людей счастливыми. Но это не совсем так. В глубине их сердец — непримиримый гнев. Вековой протест против притеснения. Этот протест пока еще не вырвался наружу, но зреет, набирает силу. Судьба двух молодых людей — и сомненья нет — лишь случайный повод. Трудные времена настают, народ выходит из повиновения. «Сегодня захватят мой дворец, — думает паша, — а завтра окружат Стамбул, ворвутся в падишахский дворец. За поводом дело не станет. Не сумеем обуздать чернь — никому из нас не сносить головы. Завтра они будут вопить про „жестокий гнет“, послезавтра — про „слишком большой налог“. А там начнут возмущаться роскошью моего дворца, хлеба требовать. Смотришь, уже скопилась бесчисленная толпа. Безмолвно, неподвижно стоит она, но нет силы, способной с нею справиться. Никакому войску ее не разогнать. Главное — не допустить, чтобы толпа собралась».
В чистом, словно вымытом, безоблачном небе блеснуло утреннее солнышко. Вкатилось на склон Горы, подскочило, снова опустилось и лишь после этого стало быстро подниматься. Никогда в жизни Махмуд-хан не видел подобного зрелища. «Дурное предзнаменование, — испугался он, — уж не близится ли конец света!»
Покинув улей, пчелы долго летают по воздуху, затем всем роем облепляют какую-нибудь ветку. В то утро город походил на такую ветку, облепленную пчелами. Повсюду, куда ни глянь, стоят высокие усачи в накидках из козьих, оленьих, жеребячьих шкур, в остроконечных войлочных шапках, стоят женщины с большими газельими глазами, с тонкими руками; одеты они в разноцветные платья, на головах — платки, на груди — золотые, серебряные мониста.
В полдень взволновалась толпа. Все, как по приказу, повернулись к Горе, подняли глаза к ее вершине. Так и застыли. Никто — ни слова.
Увидел это в окно Махмуд-хан, задрожал.
— Почему они молчат, Исмаил-ага?
— Кто их знает? Молчат. Лишь иногда воздевают руки и молятся.
«Вот так они будут стоять три дня, — пронеслось в голове у Махмуда-хана. — А на четвертый, если не увидят костра, нападут на мой дворец, разрушат его до основания. А костра они, конечно, не увидят. Но, может, дело обстоит не столь плохо? Просто у меня слишком разыгралось воображение?»
— Еще идут, Исмаил-ага?
— Все идут и идут. И откуда только берется такое бессчетное множество людей? Хотел бы я знать, кто за их спиной.
— Как кто? Да этот нечестивец, не признающий Аллаха, — Караванный Шейх! — вскричал паша. — Они, эти шейхи, всегда были нашими врагами. Если не переманить их на нашу сторону, мы пропадем, Исмаил-ага, все пропадем! В народе у них корни глубокие. Тысячелетние корни. И если мы не сумеем договориться с ними, — тут он показал в окно на толпу, — так оно и будет, Исмаил-ага!
— Мы можем договориться с ними в любую минуту, мой паша.
Замолчал паша, думает: «Что, если мне сейчас уехать со всеми моими женами, детьми, придворными и слугами? Но ведь это может быть воспринято как трусость. Упаси бог, падишахский двор узнает. Как бежать, когда дворец окружен со всех четырех сторон? Проложить себе дорогу мечом? Да разве это возможно!»
— Только бы мне вырваться отсюда, — заговорил он вслух, — всем отрублю головы — и Шейху, и хошабскому бею, всем-всем. Это они виноваты. Отрублю им головы, Исмаил-ага. Вот увидишь, отрублю.
Разгорячился паша. Жилы на шее взбухли. Кричит, вопит, все никак не может успокоиться. Остыл наконец малость, но все повторяет:
— Отрублю им головы. Отрублю. Отрублю. Только бы вырваться отсюда.
Исмаил-ага стоит — спиной к розовой колонне привалился, ждет, пока гнев паши поуляжется.
— И певцы, и кавалджи пришли, Исмаил-ага? — спрашивает Махмуд-хан.
— Тут их целые сотни. И сотни барабанщиков. Все готовятся праздновать свадьбу, — отвечает Исмаил-ага.
— Иншаллах, загорится костер на вершине… Не то… — не договорил паша: стыдно ему стало, что не смог утаить страх. Попробовал было сменить разговор, но осекся, поник головой — и молчит.
Понял Исмаил-ага, что паша раскаивается. А главный советник был человек прямой и откровенный.
— Послушай, паша, — говорит, — нам ли скрывать правду друг от друга! Если эта толпа не увидит костра на вершине, дворец сровняют с землей, а нас всех перебьют. Один только есть способ предотвратить это.
— Какой же, Исмаил-ага? — нетерпеливо спрашивает Махмуд-хан.
— Откажись от своего желания! Выйди к воротам дворца и объяви, что отрекаешься от своего желания. Раз, мол, столько людей хотят счастья моей дочери и ее жениху, не могу, скажи, идти против общей воли. Верните, скажи, Ахмеда, и я сам устрою им свадьбу. Народ будет носить тебя на руках. Тебя будут почитать чуть ли не наравне с Аллахом. Другого выхода нет.
— Не могу, Исмаил-ага. Все подумают, что я испугался.
— Ничего подобного. Плохо ты знаешь народ. Он предполагает во всех только добрые намерения. Подозревать дурное ему не свойственно.
— Ошибаешься, Исмаил-ага. Народ умен, его так просто не проведешь.