Дети, пригревшись под теплым осенним солнцем, убаюканные мерным движением подводы, уже тихо сопели во сне. Не спал один Курт. Он сидел наверху, на большом узле, привязанном к подводе толстой веревкой, и беспечно болтал загорелыми голыми ножками. Никогда еще не было ему так хорошо. Он так волновался, пока подвода не тронулась с места! Теперь хутор где-то далеко, его уже давно не видно, кажется, будто совсем и не было никакого хутора. А лошади бегут, мотают головами, фыркают. Колеса скрипят, ведра звякают, подвода то катится вниз, в балку, то въезжает на холм, кружит среди зеленых полей, среди черных паров, где вороны с громким карканьем прыгают с кочки на кочку, роются клювами в земле, ищут зерна. А он, Курт, сидит на самом большом узле, выше всех, и ему все видно. Вся степь перед ним. Голубеют холмики, темнеют балки. То тут, то там виднеются живописные села и хутора, блестят ставки. И стоят высокие-высокие тополя, вот один, вот другой, третий… Курт еще никогда не видел столько неба и столько земли. И ему теперь хорошо. Он едет. А старая бабка не едет — ему еще лучше! Всегда она к нему придиралась, все валила на него, только он был во всем виноват, что бы ни случилось. Кто съедал весь сахар? Курт. Кто крошил хлеб? Курт. Кто выпивал молоко? Курт. А он вовсе и не любит молока. Когда бабка сидела за столом, он боялся и подойти к нему близко. И называла она его не иначе как «нахлебник», да «горе мое», да «немчура». Никакой он не «немчура»! Раньше был, правда, Чуть-чуть. Но больше не хочет. Пусть Зузик будет немчурой. Зузик дерется, бросается колючками. Эстерка и Тайбеле его не любят. Вот пусть Зузик и будет немчурой. А Курт, когда вырастет, станет красноармейцем. С настоящим ружьем и гранатой. Он сядет в большой танк и оттуда застрелит Гитлера.
Курт запрокинул голову и звонким своим голоском затянул:
— Зузик-шмузик, карапузик.
— Поглядите-ка на него, ему весело, — простонала Доба.
— Пусть… чем он вам мешает, — заступилась за мальчика Зелда.
— Вот именно… Чем он мне мешает… У меня сердце кровью обливается, а он распелся. Почему ваши дети не поют? Почему они не веселятся?
И чем громче Курт пел, тем сильнее Доба ненавидела его. Сама чувствовала, что не права, — в конце концов, это только ребенок, — и ничего не могла с собой поделать, Довольно было того, что его звали Куртом.
Вся ее ненависть против немцев обратилась на мальчика. Немцы убили ее сына, — не этот Курт, так другой… За что? Что ее мальчик сделал плохого?
Подводы катили вниз по откосу, колеса и ведра стучали, гремели еще громче, и Курт, возбужденный, еще звонче запел: «О-ля-ля, о-ля-ляаа!..»
У Зелды сжималось сердце от жалости. «Он еще не знает, что мы сегодня расстанемся», — думала она, глядя на мальчика. Вот они поднимутся сейчас на гору, а оттуда уже виден Блюменталь. Там она и оставит его. Но пока она ему ничего не скажет. Зачем его огорчать? Он так привязался к ней, к детям… Да и она, и ребятишки тоже к нему привязались, чего уж там, своим стал… Эстерка его больше любит, чем Шмуэлке… И Тайбеле… Да… Нелегко будет с ним расстаться. А что делать? Дорога перед ними тяжелая, дальняя… Зелда слышала, что ехать им до самой Астрахани. Значит, не меньше двух-трех недель. Кто знает, что ждет их на этом долгом и трудном пути, сколько придется намучиться, пока туда доберутся, пока в незнакомом, чужом месте найдут хоть какой-нибудь кров…
У них выбора нету, им надо спасаться. Но Курт? Он немецкий ребенок, его немцы не тронут. Зачем же тащить его с собой? И ведь Зелда дала слово свекрови-покойнице, что дальше Блюменталя Курта не повезет. Так что делать нечего, придется оставить его у тетки. Может, надо было ему раньше сказать, подготовить как-то, он, чего доброго, и не знает, что у него в Блюментале есть тетка… С тоской глядя на Курта, Зелда думала о том, какой тут поднимется плач и рев, когда придется разлучить его с детьми. И ей захотелось обнять мальчишку и прижать к себе.
А Юдлу, сгорбившемуся, сидевшему понуро с вожжами в руках, до смерти опостылели и Зелда, и дети, и Доба, и лошади, и подвода, на которой он ехал, и все остальные подводы, ехавшие сзади и впереди него. С каждой минутой его все дальше увозили от линии фронта, и это была его теперь единственная и нестерпимая мука. Погруженный в свои мысли, он не заметил, как Дорога круто пошла под гору. Подвода покатилась быстрее, вальки на упряжке, раскачавшись, стали бить лошадей по задним ногам, и кони, задрав морды, бешено понеслись по обочине дороги. Подвода подпрыгивала, кренилась то вправо, то влево, каждую секунду грозя перевернуться. Юдл, бросив вожжи, то и дело растерянно оглядывался, на всякий случай готовясь соскочить.
— Останови! Останови лошадей! — кричала не своим голосом Доба.
Подвода еще несколько раз подпрыгнула и наконец, докатив до откоса, стала медленно подниматься в гору.
— Господи! Ты ж чуть подводу не перевернул, — не могла успокоиться Доба.
«И жаль, что не перевернул. Тогда бы уж дальше не поехали, — подумал Юдл, неохотно подбирая вожжи. — А ты, дурак, чего дожидался? Надо было спрыгнуть и бежать», — укорял он себя и, срывая злобу, изо всех сил хлестнул лошадей по ушам.
Зелда старалась успокоить испуганных детей. Подвода тем временем уже взобралась на гору и приближалась к Блюменталю3. Поселок не случайно так назывался, он весь утопал в цветах. В палисадниках среди деревьев, под окнами добротных, аккуратно побеленных домов, в просторных чистых дворах и вдоль зеленых заборов буйно росли огромные бархатные темно-красные георгины, бледно-розовые и белые, с серебристой изморозью, хризантемы и астры самых разных оттенков. Острый запах хризантем смешивался с винным, сыроватым ароматом вянущих листьев, которыми обильно были засыпаны уличные канавы. Золотистые, нежно-желтые, красные и коричневые листья носились в воздухе, как разноцветные бабочки, и тихо падали на прохладную, осеннюю землю.
Посреди села, у артезианского колодца, бурьяновцы остановились напоить лошадей. Зелда слезла с подводы и пошла узнать, где живет тетка Курта. Первый же двор, в который она зашла, оказался пустым. В соседнем дворе она тоже никого не застала. В третьем, в четвертом — всюду ее встречали замки на дверях. Зелда быстро переходила от одного двора к другому — село словно вымерло. Нигде ни души, даже собаки не лаяли. Зелда не понимала, что это значит. Неужели их тоже эвакуировали? Но, возвращаясь к подводам, она встретила проезжего крестьянина, который рассказал ей, что всех немцев из Блюменталя и из других окрестных сел прошлой ночью вывезли на станцию и отправили куда-то. Так. И что теперь делать с Куртом? — подумала Зелда. Куда его деть? Права была свекровь-покойница, давно надо было отвезти мальчишку к тетке… А теперь она же перед ним виновата. Ничего не поделаешь, придется взять с собой.
И снова бурьяновцы тронулись в путь. Они озабоченно поглядывали на чисто подметенные, пустые дворы, на дома с закрытыми ставнями и думали, должно быть, что точно таким же, брошенным и пустым, выглядит сейчас и их хутор…
— Такое село, такая красота… — с сожалением покачала Зелда головой. — И никого не осталось, никого…
— Никого не осталось? — звонким своим голосом переспросил Курт. — А почему? Разве они тоже евреи? — Он задумался на минуту и вдруг, обернувшись к Зелде, быстро спросил: — Евреи…. евреи… А что это такое — евреи?
Глава девятая
Влажный октябрьский ветер кружил остатки черной, сожженной бумаги, покрывая ими кусты и деревца на центральной площади Гуляйполя. Ночью районные учреждения уничтожили свои архивы и спешно эвакуировались — кто на машинах, еще оставшихся в распоряжении района, кто на подводах, а кто верхом. Спешная эвакуация была вызвана угрожающим прорывом вражеских войск — фронт быстро приближался.
Элька узнала об этом только утром, вернувшись с ночной работы на мельнице. Услышала также, что железнодорожная линия Гуляйполе — Пологи отрезана, поезда не ходят. В первую минуту Элька совсем растерялась. Как же это? Ей никто ничего не сказал! Неужели вся районная власть успела уехать? Не может быть! Кто-то, должно быть, задержался. Велев Свете не выходить из комнаты, она побежала на центральную площадь с надеждой присоединиться к кому-нибудь из отъезжающих. Но никого не нашла. Двери кабинетов были заперты, иные даже заколочены гвоздями. Задыхаясь, Элька побежала назад, домой. На улицах, где вчера еще толпилось столько военных, она не встретила ни одного красноармейца. Ясно, что здесь нельзя ей оставаться. Выход один — идти пешком. Как выдержит такое путешествие Света — об этом Элька старалась не думать. Дома она переоделась, нарядила и Свету в свежее платьице и торопливо отобрала то, что могло пригодиться в дороге. На остальное она махнула рукой. Через час они уже шли по проселочной дороге, что вела из Гуляйполя к Розовке. Элька держала Свету за руку. Заплечный мешок с вещами клонил к земле. У девочки за плечами тоже был небольшой мешочек. Туда положили, завернув в вышитое полотенце, самое драгоценное — папину фотографию в резной рамке, которую Элька сняла со стены. В правой руке Света держала пеструю коробку из-под леденцов, подаренную Шефтлом. В коробке лежало несколько пуговиц и ракушек, с которыми девочка ни за что не хотела расставаться. Элька кроме мешка несла еще сверток с едой. Шли медленно. Но уже на четвертом километре, когда спускались в балку, Света начала жаловаться, что у нее болят ножки.