Литмир - Электронная Библиотека

Поднялся ветер, нанес тучи. Они смутно выделялись в темном ночном небе. В разрывах между тучами выглядывал молодой, чистый месяц, серебрил стерню на опустевших полях. Там и сям качались на ветру растрепанные тени подсолнечников.

Шефтл долго шел, пока добрался до своего клина. Он узнал его сразу, хотя было темно. Он узнал бы его и с завязанными глазами — по запаху, по рыхлости узнал бы он его… Как макуха она жирна, его земля…

Шефтл стоял не шевелясь, сливая свое дыхание с дыханием земли, и сердце у него билось, как бесперый птенец, внезапно запертый в клетку.

Неужто она права, Элька? Неужто будет так, как она говорила, и он, Шефтл, сам отдаст хутору свою собственную землю?

Его земля, его надел! Тысячу раз исходил он эту землю вдоль и поперек. Она для Шефтла как самый близкий, родной человек, без которого, кажется, и дня не проживешь. А сейчас Шефтл чувствует, что вот-вот потеряет ее, и хочется, как человека, обхватить ее руками, прильнуть и не отпускать…

В степи выл ветер, в лицо летела сухая трава, но Шефтл этого не замечал. Тяжелым, мерным шагом обходил он свой клин, словно хотел увериться, что все цело, что никто ничего не нарушил, не захватил колесом трактора его межу. Потом он вышел на середину участка и остановился в задумчивости. Облака неслись чуть не над самой головой, тьма все сгущалась. Но и сквозь кромешную тьму он ее видел, слышал ее, свою землю. Вот она лежит под его ногами, стелется вокруг. Это он ее выходил, как добрую скотинку, угождал ей, чем только мог. Пахал, бороновал, снова пахал, отдавал ей весь навоз из-под лошадей и коровы, даже на кирпич, на топливо себе не оставил, а уж золу из печки берег пуще золота, каждую щепоть собирал в мешок и, взвалив его на спину, тоже тащил сюда, земле. Ничего ему для нее не трудно, ничего не жалко, лишь бы она была довольна, лишь бы не иссыхало ее плодоносное чрево…

Шефтл опускается на колени и разрыхляет пальцами пашню, чтобы посмотреть, достаточно ли в ней влаги. Он глубоко погружает в нее руки, потом берет горсть земли, давит и мнет ее, растирает кончиками пальцев, пробует языком, нюхает, и ноздри его жадно вздрагивают.

Его труд в этой пашне, и она его кормилица. Она принадлежит ему, он над ней хозяин, он и больше никто. На этой земле будет расти лишь то, что ему, Шефтлу, по душе. Захочет — и посеет здесь озимую пшеницу, и лучшей пшеницы не будет во всем хуторе. А захочет — здесь раскинется баштан, и земля родит ему горы гладких, глянцевитых, прохладных арбузов, ароматных желтоватых дынь, зеленых пупырчатых огурцов. Можно пустить весь клин под овес и ячмень, можно под кукурузу или подсолнухи. А по краям посадить всякую огородину — баклажаны, бурак и фасоль, укроп для засолки огурцов, кабачки, морковь, капусту… Можно бы и колодец выкопать, а пожалуй, и поставить сторожку и жить все лето в степи… Эх, ее бы сюда, Эльку! С ней вдвоем чего бы только они тут не посеяли, не посадили. А она не хочет. С ними ей лучше… Нет! Его это пашня, и он ее никому не отдаст. Она — его доля, его царство, его место в этом мире. И все, что тут растет, все, что бегает и ползает по ней, что скрыто в ее недрах, — все это принадлежит ему. Подземные воды, которые питают ее изнутри, и птица, которая щебечет в траве, и суслик, притаившийся в своей норке. И ветерок, несущий над ней облака, и сами облака, и светлая звезда — вот она мерцает как раз над его головой и смотрит сюда сквозь тучи…

И как она этого не понимает, Элька!..

Шефтл ложится на землю ничком, прижимается к ней, припадает грудью, словно отдавая ей боль растревоженного сердца. Ему кажется, что пашня колышется под ним, набухает, всходит, как опара, густо и влажно дышит ему в лицо.

— Родимая моя… — шепчет он, раскидывая руки.

Он вспоминает, как в детстве бегал по стерне за отцовской арбой, и сейчас ему кажется, что на земле до сих пор сохранились колеи, проложенные той арбой. Сколько раз перепахивал он эти две десятины, а следы колес остались, вросли в его сердце…

Заморосил мелкий дождь. «Пора домой, уже поздно, а с утра надо снова впрягаться», — думал Шефтл и не уходил. Он сидел среди поля, опершись на колени, и слушал, как шуршит трава. А небо сеяло влажную пыль на его склоненную голову и на раскинувшуюся кругом степь.

Он поднялся только тогда, когда начало светать. Дождик уже перестал. Отсыревшая рубаха липла к телу. Шефтл окинул взглядом свое поле и лишь тут заметил, что оно сильно заросло сорняками. Это особенно бросалось в глаза потому, что окрестные поля, принадлежавшие молодому бурьяновскому коллективу, были уже перепаханы и ровно чернели под туманным утренним небом.

— Ах, дождем бы их размыло! — выругался Шефтл. — Уже успели пар поднять…

С тяжелым сердцем он побрел к дороге, злобно приминая ногами густые, крепкие сорняки. Но как только он проходил, лебеда и репей победоносно выпрямлялись и, шурша, обступали со всех сторон. Они царапали ему ноги, цеплялись за штаны, за подол рубахи…

Шефтл страдал так, точно репей не в ноги ему впивался, а в самое сердце. Он не мог себе простить, что не перепахал пар, он знал, что виноват перед своей землей.

— А что я мог сделать, что? — ворчал он, — Разве поспеешь всюду, когда у тебя одна пара рук?… — И снова с горечью вспоминал об Эльке.

30

Два дня перевешивали зерно в общественном амбаре. Хома проворно насыпал зерно в мешки, швырком ставил их один за другим на весы и затем передавал мешки Коплдунеру. Чем меньше оставалось зерна в закромах, тем больше волновался Хома.

— Ничего, брат Хонця, не робей, зерна хватит, должно хватить! — бодро кричал он, подтаскивая мешки к весам. — Мы им заткнем глотки, брехунам проклятым!

Весы не дотянули сорока пудов.

Хонцю как обухом по голове хватило. Подкосились ноги, он тяжело опустился на первый попавшийся мешок.

Элька молча ходила взад и вперед по амбару.

«Может, ошибка? Да нет… Может…» Но она не знала, что придумать. Хонцю ее молчание окончательно вывело из себя. Не говоря ни слова, он бросил ей под ноги ключи и выбежал вон.

Элька подошла к весам, где стояли, смущенно переглядываясь, Хома и Коплдунер.

— Давайте пока не болтать об этом, друзья… Тут еще надо разобраться, — взволнованно сказала им Элька.

Оба дружно кивнули.

Но к концу дня весь хутор знал, что в амбаре недостает сорока пудов хлеба. Сам Хонця первый рассказал об этом.

Около дворов, у колодца и у загона стали собираться хуторяне. Слышались возбужденные голоса баб, мужики угрюмо ворчали. Элька поняла, что надо сегодня же созвать собрание и представить отчет ревизионной комиссии.

После отчета Хонце предложили выступить. Хонця отказался. Что он мог сказать? Что не брал? Кто ему поверит?

Собрание постановило снять Хонцю с предколхоза и взыскать с него в рассрочку недостающие сорок пудов.

Временным председателем избрали Эльку.

Когда голосовали оба решения, Элька несколько раз украдкой поглядывала на Хонцю. Он сидел с опушенной головой, непрерывно курил, веко вытекшего глаза сильно дергалось. Эльке стало мучительно жаль его и как-то неловко за себя, точно она была перед ним виновата. До этой минуты она деловито вела собрание, давала слово, сама что-то говорила, но сейчас, глядя на Хонцю, почувствовала, что больше не может вытерпеть.

Она без всякой надобности поправила волосы и обвела собрание нерешительным взглядом.

Колхозники, видимо, заметили ее замешательство. Стало тихо. Слышно было, как похрипывают ходики, висевшие за ее спиной.

— Вот что, товарищи, — начала Элька, покусывая нижнюю губу. — Только что мы с вами голосовали. Сняли Хонцю… Ну что ж… Ничего не поделаешь. Не хватает хлеба… Я, товарищи, тоже поднимала руку. — Элька с трудом перевела дыхание, словно ей не хватало воздуха. — Но я не верю! — вдруг выкрикнула она. — Что хотите говорите, но я не верю! Не такой Хонця человек. Вы все хорошо его знаете. Знаете, как он живет. Беднее всех на хуторе… И чтоб он… Он кровь за нас проливал! За нас всех! А мы… а мы…

35
{"b":"543986","o":1}