Томка плачет.
Отец. Завтра пойду в школу, выступлю перед детьми.
Томка. Не надо. Еще хуже будет.
Отец. Хуже не будет.
Томка. Будет, будет, будет…
Они заговорили тише. Лишь изредка прорывался резкий вскрик – это был Томкин голос. Адигезалов отмалчивался. Конечно, что он может сказать? Все ясно…
Мы разошлись по домам.
Бутылка с горячей водой, которую бабушка спрятала в моей постели, уже остыла. А через неплотно закрытую пробку пролилась вода. Я раскричался: мало того что бабушка позорит меня на всю улицу, я должен еще и спать на мокрой простыне. Мама тоже накричала на бабушку: той все кажется, что я маленький, а я уже взрослый, мне скоро пора будет жениться. Бабушка сняла простыню и принялась сушить ее над керосинкой. Я так и не дождался, когда она просохнет, и уснул, сидя на табурете…
Нет, я не был взрослым, мама ошибалась. Был бы я взрослым, я догадался бы рассказать своим родителям о том, что слышал там, на крыше. Возможно, я смог бы кое-что изменить в жизни двух людей – Томки и ее отца. Но я не придал этому значения. И никто из мальчиков не придал этому значения.
После Нового года Спартак Адигезалович Адигезалов исчез. Он и до этого пропадал на неделю-другую, так как работал экспедитором в каком-то учреждении, и все во дворе к этому привыкли. Однако на этот раз прошел куда более длительный срок, а он все не появлялся.
– Наверно, опять дезертировал, – высказала соображение горбатая Зейнаб, которая и дня не могла прожить без новой сплетни. – В Красноводск дезертировал. Боится, что скоро и к Баку немцы подойдут.
– А Томку оставил? – гневно возразил дворник Захар. – Сплетница ты, Зейнаб. Наверно, все сплетни в горбу своем таскаешь. Что-то он у тебя вырос.
Захар очень не любил тетку Зейнаб. И когда подметал двор, мусор сгребал к ее крыльцу. Может быть, так получалось, а может быть, и специально, не знаю.
Услышав замечание Захара, тетка Зейнаб устроилась поудобнее: набросила на колени платок, чтобы не простудиться, положила локти на перила и, подперев голову кулаком, начала проклинать Захара. По-азербайджански. А для тех, кто не знал азербайджанского, например моя бабушка, она все повторяла на русском языке… Ее подруга Марьям, та самая, что продавала вонючее хаши, знала тоже оба языка, поэтому она следила, чтобы перевод был правильный. И исправляла, когда надо.
Остальные соседи сидели каждый на своем крыльце, лузгали семечки, а кто вернулся с работы – обедал, и все вместе слушали подруг. Зейнаб ругалась так громко, что моя собака Дезик спряталась под лестницу, а Дезик считался храброй собакой.
Захар продолжал подметать двор, протаскивая мусор от ворот к крыльцу тетки Зейнаб, что, конечно, не могло быть ею не замеченным. Дворник делал вид, что не слышит Зейнаб. Правда, время от времени он отставлял в сторону метлу и разводил руками, показывая всем, что сказанное женщиной – чепуха и чистый вымысел. Лишь когда Зейнаб, разобрав достоинства всех ближайших родственников дворника, принялась за двоюродного дядю, который жил в Ленкорани и считался долгожителем (об этом даже писали в газете), – только тогда Захар не выдержал. Он отбросил метлу и, глядя в сторону нашего крыльца (Захар был косой и когда смотрел в сторону, то видел все, что делается прямо), начал медленно подниматься по ступенькам к тетке Зейнаб. Тетка завизжала. Спрыгнуть вниз она боялась, а прошмыгнуть мимо Захара не решалась.
Соседи вмешиваться не хотели, потому как все понимали, что Захар поступает справедливо. И таким людям, как Зейнаб, полезно иногда дать по шее: почти о каждом она разносила какую-нибудь сплетню. Ее лучшая подруга Марьям тоже решила не встревать: от Захара зависело, будет ли она торговать своим хаши во дворе или Захар прогонит ее на улицу Полухина, за границу своего участка. Так что Зейнаб осталась с рассвирепевшим дворником лицом к лицу.
Соседи придвинулись ближе к перилам. На крыше смежного дома уже появились первые зрители. Они деловито расселись, свесив ноги в наш двор, и напоминали птиц, что слетаются к водосточному желобу. Многим нравилось быть свидетелями, когда придет участковый. Или, как тогда называли, очевидцами. Мне помнится, не было отбоя от очевидцев, когда проводилось дознание, кто стащил у Фатуллаевых ветхий дырявый палас. Мыто, мальчишки, знали, что описания эти далеки от истины, ибо палас стащили мы сами: не на цементном полу же нам сидеть в школьном подвале, куда мы частенько пробирались на наши нелегальные сходки. Весной, когда стало тепло, мы вернули палас – снесли и повесили на веревку, как он висел пять месяцев назад. Старик Фатуллаев очень огорчился: он никак не мог избавиться от этого рассадника моли, а шум тогда поднял из принципа…
Единственно, на кого в столь критической ситуации могла рассчитывать бедная Зейнаб, это на мою бабушку. Только бабушка имела влияние на дворника и не любила быть в роли очевидца.
Все это знали.
Но бабушка смотрела под арку дома, где в воротах появилась девушка-почтальон – одна из тысяч беженок, что ночевали на бульваре, дожидаясь своей очереди на красноводский пароход. Ее очередь, видно, была неблизко, и девушка днем разносила почту: после двенадцати – газеты, ближе к вечеру – письма. Девушка работала всего неделю, и пока ее никто не боялся: она не успела еще принести ни одной похоронки. А многие даже на нее молились, считая, что у девушки легкая рука. И хотели, чтобы она подольше не уплывала в свой Красноводск. Ей делали подарки: то платок, то подержанное платье или что-нибудь из крупы.
И сейчас на ней были подаренное выцветшее на солнце платье и подаренные туфли со стоптанными каблуками. Волосы девушки, светлые, длинные, были на затылке собраны в пучок и перевязаны лентой, отчего лоб ее казался очень высоким и бледным. Почту она держала в большой корзине.
Теперь ее уже заметили все соседи. Появление почтальона было важнее свары, затеянной горбатой Зейнаб.
Девушка остановилась посредине двора и спросила мягким, непривычным для нашего уха голосом:
– А хде проживают храждане Адихезаловы-е?
Ей указали. Девушка поднялась на крыльцо. Постучала. Дверь приоткрылась, и в проеме появилось Томкино лицо. Почтальон протянула ей желтовато-серый конверт с черными типографскими буквами и, сойдя со ступенек, быстро пошла к воротам.
Двор наш притих.
Зрители на крыше не расходились в терпеливом ожидании. Казалось, что веревки, на которых развешивают белье, сейчас всех нас связали в единый тугой узел. Даже мой пес Дезик сидел тихо под лестницей – собаки обычно чувствуют беду, я где-то читал. Дворник Захар повернулся спиной к Зейнаб и смотрел на зеленое, с облупившейся краской крыльцо Адигезаловых.
В наступившей тишине лишь слышались причитания и бормотания Зейнаб. Но они уже не относились к Захару – все это понимали, да никто к ним и не прислушивался. Все, как и Захар, смотрели на зеленое крыльцо… Удивительно, какой напряженной бывает тишина. Словно сам воздух – прозрачный, бесцветный воздух – состоит из грубой бесформенной глыбы, в которую не то что руку – соломку просунуть невозможно, взгляд от которой отскакивает, не проникая…
Томка вышла на крыльцо.
Ее худое лицо было искажено гримасой. Можно было подумать, что она плачет. Или смеется. Или сдерживает улыбкой слезы. Подумать можно было что угодно. А вот глаза ее сияли, это точно.
Я никогда не видел, чтобы у человека так блестели глаза.
Она подняла руку с зажатым в пальцах конвертом. Показала его всему двору. Молча. Все знали, что означает этот серый фронтовой конверт. Когда его приносили кому-нибудь из соседей, даже из далеких домов приходили люди, чтобы поплакать со всеми, сказать доброе слово. О покойниках всегда говорят добрые слова.
Томка положила конверт на перила и принялась спускаться по ступенькам. Ее прямая спина сейчас была вытянута, лишь лопатки выпирали острыми углами навстречу друг другу, словно пытались прорваться сквозь старое платье.
Она шла через двор, отбрасывая носком круглые глупые камни, оставленные на асфальте после нашей обычной игры.