Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Ее вечный вопрос «Ну почему, почему у нас все не как у людей?» был адресован не только папе и нам с братом, а иногда и властям, и даже самому правительству, но никто удовлетворительного ответа на этот вопрос так маме и не дал.

О! Это проклятое «все не как у людей» едва ли не всю жизнь преследовало маму.

Взять те же роды.

Первый раз, когда предстояло разрешиться Сережей, папа отвез маму, как и полагается, в родильный дом на такси. С моим же появлением на свет и тем более с Борькиным все уже обстояло как-то странно, то есть как раз «не как у людей».

Не располагая сколько-нибудь убедительными данными о привлекательности этого мира, я не спешил покидать материнское лоно; прошли все ранние сроки, а потом и средние, и поздние. Скорее всего, в задержке моего появления на свет сказалась та природная нерешительность, что стала чертой характера еще до всяких испытаний и опытов.

Дело было летом, страха и надежды, сопутствовавших ожиданию первенца, у отца уже не было, он был согласен и на дочку, так что сидеть в городе и чего-то ждать не имело смысла. Он подхватил Сергея и уехал с ним на дачу. Но уже вечером в тот же день бабушке пришлось везти маму на трамвае в клинику Отто, что на задах Фондовой биржи, на самой Стрелке Васильевского острова. Место, если правду сказать, примечательное для всей планеты и, может быть, одно из лучших: именно здесь изысканнейшие творения мастеров и художников украсили не по речным законам живущую, могучей силы реку, но и река именно здесь явила все свое великолепие, став подножием славы и красоты небывалого города!

Да и клиника, полученная лейб-акушером профессором Оттом за особые услуги царствовавшему дому, являла собой безусловное совершенство, вобрав в себя все самые лучшие, самые замечательные средства родовспоможения, вплоть до органа, установленного в специальном зале для музыкального ублаготворения рожениц. Орган был настолько хорош, что впоследствии был трансплантирован в Филармонию.

Через два года туда же, в клинику Отта, оставив нас с Сергеем на попечение бабушки, в ноябре сорок первого года матушка двинулась и вовсе пешком.

«Вы кого тут ищете, гражданочка?» – любезно спросили маму в знакомом вестибюле с высоченными потолками военные, одетые в белые халаты.

«Я сейчас буду рожать!» – высоким голосом с достоинством опытной матери объявила матушка.

«Только не здесь, у нас здесь, гражданочка, госпиталь, вам надо на Четырнадцатую линию…»

«Все у вас не слава богу», – с горечью сказала мама, видимо, припомнив, как в этой лучшей клинике на свете своего второго сына, стало быть, меня, ей пришлось рожать в кровати, что и неудобно, и довольно опасно. Все ее сдержанные интеллигентные предупреждения: «Сестрица, я сейчас рожу» натыкались на суровый окрик сестрицы, не удостаивавшей матушку даже взглядом: «Мамаша, проявите сознательность, у нас сложные роды!» Лучше, если бы она эти слова адресовала мне, но я их не слышал. Итак, на помощь со стороны рассчитывать не пришлось, и ничего не оставалось делать, как самостоятельно появиться на свет. И что же? На протяжении довольно-таки длинной уже жизни я пытался не раз и не два привлечь в затруднительных обстоятельствах внимание к своей персоне, но тут же постоянно слышал о «сложных родах», которые без конца идут где-то рядом. Вот и сейчас идут сложные роды явно дебильного капитализма. Слава богу, что Борьку маме не пришлось рожать в вестибюле непревзойденной акушерской клиники, уже нанесенной на огневой планшет как цель номер 708 батарей 768-го тяжелого артиллерийского дивизиона резерва немецкого главного командования.

Подъехала машина, привезли раненых, раненых было немного, разгрузили быстро.

«О! как раз раненых привезли, мы их сейчас, родимых, быстренько раскидаем и вас подкинем…»

Едва проскочили по Большому проспекту 9-ю линию, как на углу, напротив типографии Академии наук, жахнул тяжелый снарядище. Начинался артобстрел. Опять «все не как у людей».

В родильном доме на 14-й линии прямо из приемного покоя повели в бомбоубежище.

«В подвал, мамаша, в подвал, скоренько-скоренько, от смерти пошли прятаться…»

Говорят, если роженицу испугать, может скинуть, и родимчик, и еще что-то. Маму к этому времени снаряды не пугали, что ли? Или о нас, оставшихся дома, думала. В общем, трудно догадаться, о чем думает молодая женщина перед родами во время артобстрела.

Как только сыграли отбой, сразу на каталку.

«Вот так Боренька и родился… вылитый отец».

Родился Боренька легко. Чтобы дать представление о его сходстве с папой, мама всегда показывала самую их первую фотографию, снимались перед женитьбой; папа толстогубый, лобастый и очень серьезный.

Ленинград мама не защищала и потому, естественно, медали «За оборону», в отличие от своих брата, сестры, племянника, племянницы и золовки, удостоена не была, а до лестного звания «ЖБЛ», «Житель блокадного Ленинграда», просто не дожила. Да и блокады ей досталось всего ничего, с сентября сорок первого по февраль сорок второго года. За считанные эти месяцы только и успела, что одного родить, троих похоронить и двоих спасти, то есть вывезти через Ладогу свою «гвардию», одному «гвардейцу» не было трех, второму исполнилось четыре.

День прорыва блокады и день снятия блокады мама чтила свято, не так, как Пасху или 7 ноября, окна в квартире не мылись и полы не натирались, но в эти дни мама всегда была по-праздничному возбуждена, хлопотлива и готова к приему гостей, если кто заглянет.

Четвертое февраля, день смерти Бори и бабушки, маминой мамы, Ольги Алексеевны, также чтили свято, пеклись блины. А вот день смерти папиной мамы, Кароли Васильевны, пришелся на первое декабря сорок первого года, на годовщину злодейского убийства Сергея Мироновича Кирова, в честь чего многие годы в Ленинграде в этот день на улицах и площадях вывешивали траурные флаги, а с другой стороны, это был день рождения одной из драгоценных родственниц, так что бабушку, конечно, поминали, но отмечались лишь круглые даты.

Крупнейшим событием 1942 года стала смерть бабушки и Бори.

Третьего февраля сорок второго года, вечером, бабушка, уже давно не встававшая и лежавшая на оттоманке для тепла рядом с Борей, родившимся в ноябре, сказала маме: «Анечка, ты не плачь, сегодня ночью мы с Боренькой умрем».

Мама, как человек разумный и единственный из нас пятерых еще державшийся на ногах, произнесла свое обычное: «Не ерунди!»

И в комнате с заледенелыми окнами, с постелями, больше напоминавшими сугробы из одежды и одеял, стало тихо.

Кто-то прошел мимо нашей двери по коридору; протяжное, тягучее шарканье подошв в холодной тишине было отчетливо слышно, казалось, что человек не идет, а его кто-то рывками тянет по полу. Шарканье медленно удалялось, потом отчетливо лязгнул английский замок, это Прасковья Валерианна. Шахмаметьевы накидывали крючок, тоже было слышно.

«Анечка, ты укрой меня чем-нибудь… холодно…»

Мама еще не спала, слышала шаги в коридоре, но бабушкиных слов не услыхала. Не расслышала бы, и если б догадалась поднести ухо к самым губам, сморщенной вороночкой опрокинувшимся во впалый рот. Бабушке показалось, что она говорит, но это был уже голос в том сне, от которого не просыпаются, и холод, подступавший снизу, вкрадчиво, без спешки, был тот холод, от которого ничем не укроешь.

В феврале, в ясный день, в половине девятого утра довольно светло, и хотя окна, заклеенные бумагой крест-накрест, покрытые наледью и отчасти забитые фанерой, пропускали света немного, мама увидела, что Боря и бабушка уже холодные.

Совет бабушки не плакать, представьте себе, мама выполнила и заплакала первый раз после смерти матери, сына и свекрови лишь в конце марта, в Череповце, когда сознание, как можно предположить, уже освободилось от величайшей сосредоточенности выживания и позволило нервам роскошь нормальной реакции на в общем-то довольно печальные события.

Если же говорить строго, в норму все так никогда уже и не вернулось. Мамы не стало в восемьдесят восьмом, через сорок три года после конца войны, а я несколько лет после ее смерти находил в нашей старой квартире, с обилием стенных шкафов, закутков и потаенных мест, кулечки и пакеты из-под сахара, набитые прогорклыми сухарями, нашел какую-то обратившуюся в прах рыбину, замотанную в тряпицу и газеты, натыкался в самых неожиданных местах на пакетики с ванилином, этим душистым флагом благополучной кухни, а также на разнообразные коллекции мандариновых корок. К сожалению, способ хранения этих потаенных жизненных припасов исключал возможность их употребления в пищу. Больше всего по квартире было запрятано мандариновых корок, и понятно почему. Мама рассказывала, как нашла в блокаду на круглом навершии нашей голландской печки мандариновые корки, закинутые туда из озорства в предвоенное новогодье. Значение этой находки мама явно преувеличивала. А к еде у нее на всю жизнь осталось отношение религиозное, и вовсе не потому, что жили туго, напротив, уж что-что, а стол в доме всегда славился красотой посуды, вкусом в сервировке, изобилием и кулинарной изысканностью яств, – слава богу, отец был и лауреатом, и заслуженным, и директором целого проектного института на Мойке, рядом с Невским.

3
{"b":"543837","o":1}