Литмир - Электронная Библиотека

С этого дня для Андрея начались новые испытания. Ирина укрылась в палатке, где все дни лежала, намазав руки какой-то мазью и напившись тавегила. От постоянного приема лекарств она много спала. Выходить девушка стеснялась, поэтому на возлюбленного возлагалась обязанность приносить ей в палатку еду и воду. Вокруг палатки, в которой обитала Мешковская и у входа которой теперь по вечерам сидел Андрей, шла веселая, наполненная южным развратом жизнь — совместный труд многих подтолкнул к сближению, — а они вдвоем пребывали на каком-то карантине. Даже у Лещева с Сыроежкиной дело дошло до поцелуев, и они теперь ночами шлялись где-то. Все это раздражало Мирошкина до крайности. Ирину он почти ненавидел, уговаривал ее уехать лечиться домой, но она отчего-то не ехала. И даже то, что Мешковская вдруг, в самом конце этого кошмара, продолжавшегося пару недель, решила отдаться Андрею, не особенно изменило его к ней отношения. Случилось это в ночь после посвящения в археологи. Студенты устроили своими силами концерт, а неизменно опухшие от пьянства Тимофеев и прочие руководители практики изображали каких-то римских патрициев, управлявших действом. Апофеозом происходившего стал сам обряд посвящения — новичка ставили на колени, надевали ему на голову таз или ведро, использовавшиеся для выноса и просеивания грунта, а затем били лопатой по дну. Все завершилось грандиозной пьянкой, после которой осмелевший Мирошкин залез в палатку к Мешковской. И, к его удивлению, она благосклонно приняла домогательства своего молодого человека. От произошедшего у Андрея остались сложные чувства. С одной стороны, он добился того, к чему шел долгие месяцы, с другой — не открыл для себя ничего нового ни с физической, ни с эстетической точки зрения. Потная Мешковская, со страдальческим лицом, обнимавшая его своими руками, покрытыми коростой, непростой процесс преодоления девственности, и ее в общем-то, уже хорошо им изученное, тело, его быстрый оргазм, подгоняемый мученическими стонами Ирины, вздох облегчения девушки, ставшей женщиной, от того, что «все это» наконец закончилось, и втолковывание ему, что она «уступила, хотя раньше думала беречь себя до свадьбы, вот и цени теперь» — все это нисколько не сблизило их, хотя именно этого, вероятно, Мешковская и добивалась, зная, что секс скрепляет отношения партнеров, особенно если для обоих это первый опыт. Но в данном случае ничего подобного не произошло. По крайней мере Мирошкин не испытывал никакой радости и душевного подъема. Напротив, его сразу же после дефлорации начала снедать тоска. Он и проснулся-то на следующее утро с мыслью, что совершил нечто такое, о чем будет жалеть, вспомнил, что они даже и не подумали предохраняться. «Неужели придется всю жизнь прожить с этой — краснорукой», — эта мысль не отпускала его дня два, вплоть до того момента, как у Мешковской начались месячные. Оказывается, и этот фактор она учла, когда решила отдаться своему первому мужчине. Но тут уж, как говорится, «горе от ума» — девица слишком долго промурыжила парня, и потому осознание того, что Мешковская не могла забеременеть, вызвало у Андрея огромное облегчение и в конечном итоге подтолкнуло его к решению порвать с ней. Оставшиеся дни практики стали для него последним испытанием. Секса между ними больше не было — у Ирины продолжались критические дни, но она теперь требовала к себе еще большего внимания, постоянно вглядывалась ему в лицо, пытаясь понять его странное настроение…

Когда поезд пришел в Москву и на перроне показался клан Мешковских, Андрей вздохнул с облегчением, поняв, что ему не надо будет провожать Ирину домой. Он обещал ей позвонить, встретиться, она предложила сделать это дней через десять, когда у нее восстановится кожа на руках. Он не позвонил ни через десять, ни через двадцать дней. Остаток лета Андрей провел на даче, мрачно ожидая начала учебного года. Там он пережил известие о создании ГКЧП, которое заставило его пожалеть о том, что он уже год как перестал платить комсомольские взносы, там же Мирошкин радовался, когда недолгая московско-фаросская заваруха закончилась. До начала учебного года Андрей побывал в Москве всего один раз — опять же в связи с происходившими в ней революционными потрясениями.

Все произошло из-за того, что семейство Мирошкиных прибыло с дачи помыться — падение ГКЧП совпало по времени с началом подачи в доме, где проживал Иван Николаевич с семейством, горячей воды, традиционно отключаемой для каких-то профилактических работ. Андрей только-только вышел из душа, когда ему позвонил его однокурсник Стас Ходзицкий. Стас был анархистом. В школе учитель-практикант вовлек его в какую-то молодежную группу, созданную при знаменитой Конфедерации анархо-синдикалистов (сокращенно — КАС), которую организовали студенты и выпускники истфака МГПИ в конце 1980-х годов. Ходзицкий любил порассуждать о Бакунине, приходил на занятия одетым в солдатскую шинель, а конспекты носил в офицерском планшете. Его странная фигура неизменно привлекала к себе внимание, а декан даже как-то сказал, что, когда он видит Ходзицкого в коридоре, ему кажется, что тот хочет бросить в него бомбу. Впрочем, несмотря на всю эту внешнюю клоунаду, Ходзицкий был парень весьма и весьма начитанный и поговорить с ним было интересно. Андрей сблизился со Стасом вскоре после того, как начал встречаться с Мешковской и отдалился от Куприянова — вечного оппонента Ходзицкого.

— Андрюх, ты чего делаешь? — спросил в телефонной трубке Стас голосом человека, у которого только что родился ребенок, и он хочет поделиться этой радостью с окружающими.

— Ничего не делаю. Моюсь.

— Давай завязывай и приезжай на Старую площадь. Мы тут здание ЦК пикетируем, следим, чтобы они документы вывезти не смогли.

— Стас, я только что помылся, теперь вот на дачу собираюсь…

— Какая дача?! Ты историк или нет? На твоих глазах творится эта самая история, у тебя есть возможность в ней поучаствовать, а ты сидишь дома и думаешь только о том, как бы жопу вымыть. В общем, решай. Завтра мы с ребятами опять собираемся на «Площади Ногина» в девять утра, возле головы. Захочешь — приезжай.

— Возле какой «головы»?

— О, господи! Возле памятника Ногину. Все, давай, пока.

Ходзицкий повесил трубку, а Андрей пошел разговаривать с родителями. Узнав о его решении поехать из затаившегося Заболотска в «революционную» Москву, Ольга Михайловна попыталась было не пустить туда сына, но Андрей сумел убедить ее в том, что никакая опасность ему угрожать не будет — «путч провалился». Сложнее получилось с отцом. Иван Николаевич не спорил с тем, что ничего страшного с сыном случиться не может, но и он считал, что ездить не стоит: «Чего ты хочешь там увидеть? В чем поучаствовать? Решил занять место в толпе статистов, которых используют более взрослые дяди? Подумай, Андрюша, стоит ли тебе лезть в эту толпу. Масса народа неуправляема, она может потащить человека туда, куда ему идти вовсе не хочется, заставить его совершать поступки, о которых он потом будет жалеть». Родителям не удалось его остановить. Если бы они смогли заглянуть своему сыну в черепную коробку, то перед их глазами предстало одно, но зато занимавшее все мысли Андрея желание — вырваться с надоевшей дачи, из Заболотска, который после года жизни в Москве казался скучной деревней, в столицу, где перемещаются миллионы людей, более хорошо одетых, иначе двигавшихся, по-другому говоривших и, как казалось, изменявших ход исторических событий. Но понять Андрея родители не могли, да и он сам до конца не мог объяснить, для чего ранним утром следующего дня ему надо было тащиться на электричке в московском направлении.

У «головы» стояло человек пять парней, из которых Мирошкин знал одного Ходзицкого. Он не был здесь главным, все присутствовавшие слушались указаний худого высокого молодого человека со значком-триколором на груди и большим количеством прыщей на щеках. Звали его Алексей. Когда подошли еще двое, Алексей взглянул на часы и, заметив: «Теперь вроде все», — повел свой отряд наверх, к зданию ЦК. Они заняли место у подъезда в Никитниковом переулке, в толпе, состоявшей в основном из молодежи, каких-то нервных субъектов, дурно пахнущих и неряшливо одетых, а также из агрессивных женщин, давно переживших расцвет и вступающих в тяжелый этап климакса. Эти три категории граждан составляли ядро собравшихся, к нему примыкали люди просто любопытствовавшие, праздношатающиеся, но, постояв непродолжительное время, уходили. Действиями людей руководили непонятно кем назначенные граждане с трехцветными повязками на руках. Периодически они начинали скандировать или «КПСС — под суд», или «Свобода», или еще что-то. Толпа послушно подхватывала. Так продолжалось целый день, до вечера. Андрей устал как собака и сильно проголодался. Кроме скандирования, развлечений не было никаких, здание безмолвствовало. Мирошкин уже собирался попрощаться и уйти, как вдруг почувствовал, что окружающие насторожились. Было около пяти часов, закончился рабочий день, и из здания начали выходить ненавистные толпе сотрудники аппарата ЦК. Каждого встречали криками и свистом. Одному — постарше возрастом и посолиднее — Алексей попытался преградить путь и потребовал открыть дипломат для досмотра. Впрочем, вмешались те, с повязками, и пресекли революционную инициативу масс. Алексей отступил и как-то зло оглянулся на стоявших рядом Ходзицкого и Мирошкина, будто упрекая их в чем-то. Когда из подъезда вышел следующий объект освистывания — полная женщина лет сорока с хозяйственными сумками в руках, — Ходзицкий изловчился и вытащил из сумки лежавший сверху сверток. Женщина вскрикнула от неожиданности и оглянулась. В толпе раздался смех. Дама затравленно озиралась и робко просила молодого человека: «Отдайте, пожалуйста». Стас протянул ей сверток, но когда его владелица, переложив тяжелые сумки в одну руку, потянулась за ним, эффектно уронил его наземь. Жертва толпы посерела лицом, но наклонилась, чтобы поднять упавшее. Когда она почти коснулась бумаги рукой, подскочил Алексей и пнул сверток ногой. Тот отлетел и упал у ног Мирошкина. Андрей видел нечто подобное в кино — там хулиганы перебрасывали друг другу портфель несчастного школьника, которого они избрали объектом издевательств. Женщина, как будто решив следовать правилам этой жестокой игры, покорно последовала за своим имуществом и, вновь тяжело наклонившись, попыталась достать его. Андрею показалось, что она поклонилась ему в ноги. Не вполне понимая, что он делает, но, видно, стараясь подыграть настроению окружающих, Мирошкин ударил по свертку кроссовкой. То ли он перестарался, а возможно, просто не выдержала бумага, но сверток разорвался. В нем оказался мясной фарш, разлетевшийся в стороны. Народ вокруг заржал. Кто-то закричал: «Ага! Мясо! Зажрались!» с такой ненавистью, как будто всю жизнь сидел на хлебе и воде. Женщина заплакала и медленно пошла прочь. У Андрея возникло запоздавшее чувство жалости, смешанной со стыдом. Ему вспомнилось, что такое же ощущение появилось у него как-то, в дошкольном детстве, когда он раздавил ногой лягушку, желая проверить — испортится погода или нет. Маленькая квакушка за мгновение до этого жила, куда-то спешила, чувствовала, боялась, пытаясь ускользнуть от мальчика, безжалостно поймавшего ее и сплющившего ботинком в лепешку. И теперь, как тогда, на душе было гадко невыносимо. «Хорошо, что родители об этом не узнают. Хорошо бы, чтоб не узнали», — подумал Андрей. Он сухо попрощался с окружающими «творцами истории» и побрел к метро.

16
{"b":"543680","o":1}