После того разговора с его родителями, решив видно, что никуда Андрей не денется, Ирина начала устраивать скандалы чаще, каждый раз вытягивая из мужа все силы. И при каждом удобном случае она требовала, чтобы Мирошкин «убирался». А он оставался и терпел. Правда, почти перестал заниматься с женой сексом, сведя исполнение супружеского долга к одному «разу» в неделю. Жена отвечала ему новыми истериками. Она стала хуже выглядеть, начала налегать на еду, располнела. А он, дождавшись пока Ирка уснет, уединялся в ванной и предавался онанизму, вспоминая женщин из своей прошлой жизни или тех, кого встречал в течение минувшего дня, дополняя их образы телесами девок, увиденных во время очередного ночного телевизионного просмотра. Наверное, для женатого, а следовательно, имеющего постоянную партнершу мужчины все это не могло не быть унизительным. Но Мирошкин успокаивал себя, вспомнив, что в прочитанной когда-то в юности незабвенной брошюрке из серии «Знание» пояснялось: само слово «онанизм» происходит от имени некого Онана, который, не желая жить с ненавистной ему женой, снимал сексуальное напряжение аналогичным способом. Кстати, эта параллель с ветхозаветным персонажем позволила Андрею поставить окончательный диагноз: он несчастен в семейной жизни и перемен к лучшему не предвидится! Выхода он не представлял — развод грозил перспективой переезда в Заболотск, которая его не прельщала, снять квартиру ему казалось накладным, столь же накладным ему представлялась и идея завести любовницу. Да и странно это было — искать другую женщину, не прожив в браке и года. И что это может оказаться за женщина?! А тут еще в голову лезли всякие идеи о том, что, женившись на Завьяловой, он искупил грехи юности, а развод или измена могут вызвать «цепную реакцию» — ведь обещал же он Богу не изменять жене! От этих мыслей, он неминуемо обращался к вопросу о том, а не осталась ли без вредных для него последствий связь с Лавровой и прочими… Да и не нужен он никому — безденежный, бесквартирный, женатый! Оставалось «лепиться». И Мирошкин «лепился». Несмотря ни на что, они с Ириной продолжали выступать единым фронтом, отстаивая свои квартирные интересы и выкручиваясь из трудного финансового положения.
Всю ненависть, копившуюся в его душе из месяца в месяц, Андрей Иванович обращал, опять-таки внутри себя, на тестя, которого считал виновником большей части проблем, свалившихся на него и Ирину. Правда, сдерживаться удавалось не всегда. Минувшим летом, вернувшись в Москву и традиционно вынув из почтового ящика значительный счет за телефон с кодами Термополя и Будапешта, Андрей прицепил его магнитом к холодильнику — для наглядности. Потом пришел еще один счет — на большую сумму, за ним третий. Тесть их не замечал. Тогда Мирошкин собрал все эти неоплаченные листочки и, однажды, прощаясь с Валерием Петровичем — Ирина при этом не присутствовала, — вручил их тестю, многозначитально предложив изучить по дороге. Тесть недоуменно взглянул на цифры, посуровел лицом и, засунув бумажки в карман, покинул квартиру. Эффект получился через несколько дней, когда Ирина принялась искать счета на холодильнике.
— А я их папе отдал, — как можно более равнодушно сообщил ей муж.
— Зачем? — в голосе женщины послышались угрожающие нотки.
— Ну, как зачем? Чтобы оплатил, ведь…
— Ты, что — совсем с ума сошел? — перебила его Ирина. — Зачем ты обидел моего отца? Ведь он же не будет их оплачивать!
— Почему это?
— Не будет, и все… Эх, стоило мне всего один раз сразу не забрать счета! Господи, теперь еще телефон отключат. Ты понимаешь, что отец запросто мог их выбросить в ближайшую урну?!
Этого Андрей не понимал, но до него вдруг дошло, что Ирка тайком оплачивала телефон, а мужу говорила, что счета забирает папа. Мирошкина бросилась звонить родителям, почему-то извинялась, а затем сама поехала за листочками. К счастью, Петрович так и оставил их в кармане. Этот эпизод не улучшил климата в семье Мирошкиных, не способствовал он и сближению Андрея с тестем. А звонить тот меньше не стал. Но в душе Мирошкин был доволен, хотя и не знал, кому в данном случае он хотел больше досадить — тестю или жене, изо всех сил оберегавшей чувство собственного достоинства своего папаши…
От воспоминаний Андрея Ивановича отвлек телефонный звонок. Тесть стремительно схватил трубку, послушал и разочарованно ответил: «Нет, здесь таких нет, вы не туда попали… Да, телефон правильный, но никакой Наташи здесь нет». «Кавказец, какой-то», — пояснил он, повесив трубку. «Вот, какая женщина, — злорадно и почему-то обращаясь к Мирошкину, проговорила Ирина, — сколько лет прошло, как не живет здесь, а мужики все никак забыть не могут — звонят». Андрей Иванович пропустил сказанное Ириной мимо ушей, решив: «Это она по поводу звонка Богомоловой, наверное, бесится». Он смотрел телевизор — там заканчивался очередной выпуск криминальных новостей. Мирошкин ждал сюжета про Лещева. Но его все не было. Уже который раз за день Андрей Иванович прослушал рассказ о жизни Пети Цветомузыки, посмотрел и на знакомое кровавое пятно возле мусоропровода, и на вынос из подъезда тела криминального авторитета. Затем начался показ сводки дорожных происшествий — нет, безнадежно, про арест проворовавшегося музейного работника ничего не сообщили. «Видно, вытеснили другие новости — выпуск-то ограничен по времени. Лещев — незначительный эпизод. А вот Петя Цветомузыка остался!»
— Ты знаешь, Ир, Лещева арестовали, — решил заменить собой новости Андрей Иванович.
— Да ты что?! Лещева?! За что?! — жена была поражена, а узнав о причине и заодно о встрече мужа с Куприяновым, обратилась к Петровичу. — Пап, ты помнишь, я тебе рассказывала о Лещевых?.. Да, жаль Галю с ребенком.
Тесть кивнул, но, к удивлению Андрея Ивановича, отмолчался.
— Это сейчас обычное дело, — решил усилить эффект от рассказа Мирошкин, — вот года два назад такая же кража была в Исторической библиотеке. Вор, между прочим, бывший офицер, устроился в «Историчку» чернорабочим. Украл двести ценнейших книг, в том числе первопечатный «Апостол» Ивана Федорова. Кое-что успел продать, хотя и нашли его быстро.
От обсуждения поведения бывшего советского офицера тесть также уклонился, только опять покачал головой. Как видно, он не знал, какую дать произошедшему оценку. С одной стороны, как патриот, Валерий Петрович, был готов осудить Лещева и того, из «Исторички», как расхитителей национального достояния, а с другой… Что ж, все это вполне вписывалось в картину хаоса, воцарившегося в стране, в условиях которого люди выживали, как могли — пусть даже и таким способом. А потому, как оппозиционер, Завьялов не мог давать поступкам похитителей слишком жестких оценок. Лучше было молчать. Но одна деталь в рассказе зятя все-таки не оставила Петровича равнодушным.
— Андрей, — спросил он, — а этот «Апостол» на каком языке напечатан?
— Как на каком? — вопрос тестя показался Мирошкину странным. — На русском, конечно.
— А «Хождение за три моря Афанасия Никитина» намного раньше появилось?
— Кажется, на полвека раньше… Нет, даже больше — лет за сто. А что такое?
— Да вот академик Фоменко доказывает, что сочинение Никитина было написано на татарском языке.
«Вот это я попал, — с тоской подумал Андрей Иванович, — теперь придется объяснять этому, что все, написанное Фоменкой, — бред сивой кобылы». Мирошкин почувствовал себя совсем уставшим. Тесть любил порассуждать на исторические темы и, как большинство советских интеллигентов, был твердо убежден, что, имея в багаже знаний подзабытые сведения из курса средней школы, пополненные парой прочитанных романов Валентина Пикуля, он является большим знатоком прошлого. Когда Мирошкин только начинал встречаться с его дочерью, Валерий Петрович увлекался учением Льва Гумилева и при знакомстве с Андреем пустился в рассуждения о монгольском нашествии, пассионарности, ее иссякании у русского народа, с одновременным заряжанием космической энергией каких-то новых народов. В разговоре тогда чаще всего мелькали чеченцы и талибы. Кстати, сам Андрей Иванович неоднократно задумывался о причинах рождения и гибели народов в истории, но гумилевским этногенезом не увлекся. Ему казалось непонятным, что это за энергия такая зарождается в космосе, выпадает на народы, причем делая это весьма избирательно. «Уж сказал бы прямо — Бог заряжает», — решил Мирошкин, прочитав, помнится, «Древнюю Русь и Великую степь». Своеобразно веря в Бога, Андрей Иванович старался не приплетать его в исторические концепции, трактуя ход исторических событий во вполне марксистском духе. А потому гумилевщина его увлечь не могла. Что же касается Валерия Петровича, то и его интерес к этногенезу народов также со временем поутих. Вместо учения Гумилева в его жизни возникла «Велесова книга». Андрей Иванович, не будучи специалистом по Древней Руси, впервые услышал про загадочные дощечки с письменами именно от Завьялова. Пришлось, чтобы быть на высоте, кое-что почитать. И Мирошкину, неплохо разбиравшемуся в источниковедении, сразу стало ясно: «Велесова книга» — подделка. Однако убедить в этом тестя оказалось невозможно. Потом у Петровича появлялись еще какие-то интеллектуальные игрушки, все такого же маргинального характера, и каждый раз Завьялов стремился обсудить очередное откровение с зятем, вводя последнего в состояние мыслительного ступора от осознания того, какой бред печатается на бумаге в нынешнее смутное время. Продолжая пополнять собственную библиотеку, Мирошкин теперь начал обращать внимание на печатную продукцию, обращенную к читателям типа Завьялова, каждый раз удивляясь тому, что на десять нормальных книг, лежащих на книжном развале, приходится, может быть, одна «бредовая», но именно эта книга привлечет внимание тестя, который также любил пройтись по книжным. Общаясь с Петровичем, Мирошкин постепенно пришел к интересному выводу. Он понял, что ничего доказать Завьялову и ему подобным нельзя. Андрей Иванович, бывало, битый час доводил до тестя свою точку зрения, а потом с изумлением понимал, что тот его не то чтобы не слушает, нет, слушает и очень внимательно, но каждый раз выбирает в сказанном лишь детали, позволяющие утвердиться в собственном безграмотном мнении. Это просто выводило Мирошкина из себя. Ему даже казалось, что у его оппонента как-то иначе устроены мозги, а потому он не замечает аргументы, которые Андрей Иванович считает важными, зато хватается за какие-то несущественные мелочи, которым сам Мирошкин не придавал никакого значения, и нагромождает на их основе новые, еще более дурацкие умозаключения. «Да, страшно далеки мы от народа, — с грустью думал каждый раз Мирошкин, устав от бесплодного спора, — и для кого мы, историки, работаем?»