Литмир - Электронная Библиотека

Итак, Есенин вышел читать.

Поднимаясь на эстраду, он держал руки сцепленными за спиной, но уже на втором стихе выбрасывал правую вперед — ладонью вверх — и то и дело сжимал кулак и отводил локоть, как бы что-то вытягивая к себе из зала — не любовь ли слушателя? А голос высокий и чуть приглушенно звонкий; и очень сильный. Подача стиха, по-актерски смысловая, достаточно выдерживала ритм. И, конечно, ни намека на подвывание, частое в чтении иных поэтов (даже у Пастернака!). Такое чтение не могло сразу же не овладеть залом. Прочитал сперва из «Иорданской голубицы» — «Мать моя — родина, Я — большевик!»; потом — «Песнь о собаке» («Утром в ржаном закуте...»).

Вот так оно и завязалось, наше знакомство. Но в «Домино» я заглядывала нечасто. Здесь самое интересное начиналось поздненько, чуть не за полночь. А я жила в комнате, сданной мне по знакомству, и приходилось соблюдать поставленные хозяйкой условия: мне не дали ключа— «звоните, стучитесь, Агаша откроет». Но бесконечно преданная хозяину (и крепко недолюбливавшая хозяйку) домработница Агаша просила приходить либо до одиннадцати, либо... совсем поздно, после двух,— а первый сон у нее уж больно крепок. Я, бывало, пока ее докричусь в окно, весь свой Всеволжский разбужу, да заодно и хозяев своих. Но к исходу декабря я устроилась на работу в «ЦУТОП» — благо там давали фронтовой паек. На обратном пути (пешком!) от Красных ворот на Остоженку заходила нередко в Союз поэтов — узнать программу на ближайшие вечера и кстати пообедать: членам Союза полагалась изрядная скидка; а где же еще можно было на обесцененную зарплату получить сытный «дореволюционный» обед? И вот, обедая в СОПО, я нередко здесь же, в «Зале поэтов» видела и Есенина. Но я не была уверена, что он меня запомнил. Останавливало и то, что мне он часто казался то ли нетрезвым, то ли очень уж ушедшим в себя. Чувствовалось, что он проходил в ту пору нелегкую полосу жизни. Не только подойти — поклониться не решалась! А между тем сам он, бывало, уставится в меня издалека словно с осуждением... За что — за то ли, что не кланяюсь первая? Так и оказалось.

Мой друг детства (с двух лет) Саня К. попросил меня устроить и ему удешевленные обеды в нашем кафе, и я — каюсь! — посчитала возможным отобрать два-три старых своих стихотворения (написанных в канун первой мировой войны), какие можно было перелицевать на мужской род («Я одна на каменном балконе...»), и дала ему. Его приняли на их основании в Союз поэтов (так это было тогда просто!).

И вот однажды сижу я вдвоем с Саней К., обедаем... а с дальнего столика на нас посматривает Есенин. Саня спешил, ушел раньше меня. И тогда Есенин подсел к моему столику.

— Не узнаете меня? — спросил.— А мы вроде знакомы.— И осведомился, кто этот «красивый молодой человек, что сидел тут сейчас с вами».

— Молодой поэт. Недавно принят в Союз,— ответила я и ложь и правду.— Мой молочный брат.

— Молочный? Обычно девицы в ответ на непрошеное любопытство называют приятеля «двоюродным». А у вас молочный!

Завязался разговор.

— Почему, когда входите, не здороваетесь первая?

— Но ведь и сами вы ни разу мне не поклонились...

— Я мужчина, мне и не положено. Разве ваша бабушка вам не объясняла, что первой должна поклониться женщина, а мужчине нельзя — чтобы не смутить даму, если ей нежелательно признать на людях знакомство.

Я рассмеялась.

— Боюсь, хорошему тону меня учили не бабушка и не мама, а старший брат. Тут на первом месте было: не трусь! не ябедничай!

С этого дня я частенько при встречах беседую с Есениным. Как-то он, словно бы вскользь (на вопрос «Почему пригорюнились?»), сказал: «Любимая меня бросила. И увела с собой ребенка!» А в другой раз, месяца через два, сказал мне вскользь: «У меня трое детей». Однако позже горячо это отрицал: «Детей у меня двое!»

— Да вы же сами сказали мне, что трое!

— Сказал? Я? Не мог я вам этого сказать! Двое!

И только через четыре года, уже зная, что и я намерена одарить его ребенком, сознался мне, что детей у него трое: дочка и двое сыновей. «Засекреченным» сыном был, по-видимому, Юрий Изряднов. От Кости он при мне никогда не открещивался.

Нередко после программы в СОПО Есенин идет теперь меня провожать — на мою Остоженку.

Весна 1920. В СОПО перевыборы. Погода мучительно жаркая. Закрытое голосование. На инвалидной машинке со стертой лентой, через синюю копирку печатаются списки кандидатов в правление. «Все как у взрослых»; — смеюсь я. И прошла с моим листком в третью, совсем маленькую комнату правления. Туда же за мной и Есенин.

— Восемь, три? — спрашивает.

— Нет,— поправляю,— всех десять: семеро в члены правления и трое кандидатами...

— Ох и весело же он рассмеялся!

— Я не о выборах. Всеволожский переулок — а номера?

— Ого! Напрашивается в гости. Я до сих пор, когда случалось Есенину меня провожать, прощалась не доходя до места — не желала, чтобы он знал, каких трудов мне стоит докричаться Агаши или полуглухой соседки Сони Р.

Что он думал при этом? Верно, подозревал, что меня караулит ревнивый друг — уж не молочный ли брат?

Оберегая мою нравственность — или свое добро? — хозяйка квартиры так и не дала мне ключа!

УМЁН

Усиленное внимание ко мне Есенина не прошло незамеченным.

— Ну вот, Надя,— говорит мне Наташа Кугушева,— ты теперь сдружилась с Есениным. Какой он вблизи?

— Знаешь,— отвечаю,— он очень умен! Наташа возмутилась:

— «Умен!» Есенин — сама поэзия, само чувство, а ты о его уме. «Умен!» Точно о каком-нибудь способном юристе... Как можно!

Наташа, понятно, имела в виду то, что Есенин через два года выразит колдовской строкой о «буйстве глаз и половодье чувств». Но сейчас, окинув мыслью лучшее, что у него написано к тому дню, я кинулась в жаркий спор.

— И можно, и нужно! Вернее было бы сказать о нем «мудрый». Но ведь ты спросила, что нового я в нем разглядела. Так вот: у него большой, обширный ум. И очень самостоятельный. Перед ним я курсистка с жалким книжным умишком.

Не одной Кугушевой, так многим думалось, что в Сергее Есенине стихия поэзии должна захлестнуть то, что обычно зовется умом. Но он не был бы поэтом, если бы его стихи не были просветлены трепетной мыслью. Не дышали бы мыслью.

— Конечно,— продолжаю,— я и раньше понимала, по самим стихам его... Помнишь:

Я еще никогда бережливо

Так не слушал разумную плоть.

Ты вслушайся в это двустишье!.. Но только тесней сдружившись, я узнала, насколько ум Есенина глубок и самобытен.

Наташа не приняла моих объяснений.

А что сам Есенин зовет умом?

Выскажешь ту или иную мысль и услышишь:

— В книжках вычитали? — И значат эти слова у Есенина: «Пустое! Не стоит и раздумывать над твоим замечанием».

Зато, если в ответ на что-то он спросит: «Это вы сами надумали?» — прими уже и самый вопрос как высокую оценку своей мысли.

До всего дойти своим умом, самостоятельное суждение, новый подход к вопросу, неожиданная новизна мысли — только это и ценно для него. И как же я бывала рада, когда могла честно ответить:

— А нигде не вычитала — да, сама надумала.

Рада и горда!

«СЕСТРА МОЯ ЖИЗНЬ» В СОПО

Ранней весной 1920 года у нас в «Зеленой мастерской» на квартире у Полонского живший отшельником Борис Пастернак прочитал еще не опубликованную «Сестру мою жизнь». Кроме юных поэтов нашей группы — Захара Хацревина, Полонского, Кугушевой, меня, Кумминга (Зильбера не было) пришли послушать Сергей Буданцев с женою (поэтессой Верой Ильиной) и Борис Пильняк (этот, правда, в самом начале чтения ушел). Пастернак считал, что книгу необходимо читать всю подряд, одним духом от начала до конца. Вот так, как была она им написана. «На меня,— рассказывал он,— накатило». Но в этом был опасный просчет: большинству оказывалось не под силу с неослабным вниманием прослушать столько стихов. Все же после чтения мы договорились с Борисом Леонидовичем о его таком же выступлении в СОПО. Особенно рьяно взялась за устройство вечера Вера Ильина. Помогала в хлопотах и я. Зарождалась дружба моя с Пастернаком, и за вечер в СОПО я чувствовала себя перед ним в ответе.

2
{"b":"543567","o":1}