Настя лежала в бричке вместе с детьми. Варька брела позади. И она, и Илья, сидящий с вожжами в руках, с тревогой посматривали на крохотное круглое облачко, выплывшее из-за горизонта. Другие цыгане тоже косились на этот темный шарик, зная – к добру такие облака не появляются.
Облако близилось, росло и на глазах наливалось чернотой. Стихло все, даже степные чирки перестали сновать через дорогу. Куда-то исчезли слепни и мухи, замерла выгоревшая трава. На огромном каштане, торчащем, как свеча, посередине степи, не шевелилось ни листочка. Табор остановился. Дед Корча по-молодому резво выскочил из своей кибитки, задрал к небу седую бороду и коротко скомандовал:
– Тэрден![13]
Через минуту цыгане накидывали на головы фыркающих и шарахающихся лошадей мешки и одеяла. С кибиток мигом поснимали верхи, цыганки привязывали к себе маленьких детей, собаки, рассевшись в пыли, хором выли, и никаким криком нельзя было заставить их умолкнуть. Бледная Настя стояла по колено в дорожной пыли, прижимая к себе спящего Гришку и вертящуюся у нее на руке Дашку. Илья, ругаясь, накидывал на голову норовистой саврасой кобылы рваное одеяло. Варька, ругаясь, увязывала в мешок посуду.
– Илья, это буря, да? – услышал он последний вопрос жены.
Ответить Илья не успел: порыв ветра вырвал из его рук одеяло, кобыла, захрапев, рванулась в сторону, звон и грохот посуды перекрылся Варькиным визгом, и стало темно.
От ветра полегла трава. По дороге понеслись сухие комки перекати-поля, цыганские тряпки, посуда, верещащий от страха щенок. Все это мгновенно исчезало во вздыбленных клубах пыли. Черное небо сверху донизу распорола голубая вспышка, грохнуло так, что цыгане попадали на землю, и тут же полило как из ведра.
Илье приходилось и раньше встречаться с ураганами в степи, но такого, как этот, он не видел ни разу. Люди держались, вцепившись друг в друга, и Илья едва смог разжать руки Насти, чтобы взять у нее детей: «Дай мне, я сильнее! Не вырвет!» А она, словно обезумев, мотала головой и прижимала к себе орущие комки. Во вспышках молний Илья видел искаженное от страха лицо жены с прилипшими волосами. Сквозь вой ветра едва доносился голос Варьки: «Илья, кони! Боже мой, кони!» Он не пытался ответить, и так зная, что лошади разбежались. Стоял на коленях, держась за наспех вколоченную в землю жердь, прижимал к себе Настю и детей, отворачивался от хлещущих струй дождя. Ветер уже не выл, а ревел, старый каштан трещал и гнулся, как прутик, по земле бежали потоки воды. Илья, поздно спохватившись, что их кибитка осталась стоять почти под самым деревом, попытался отойти в сторону, но ветер не давал сделать ни шагу. Стиснув зубы, он попытался еще раз… и в этот миг наступил конец света. По крайней мере так показалось Илье, когда он увидел расступившиеся в сумрачном свете тучи с рваными краями и синий сверкающий столб, разделивший небо. Никогда в жизни он не видал такой молнии. Табор осветило как днем, над кибитками поднялся дружный вой – даже мужчины орали от страха. От грохота содрогнулась степь, сияющий комок ударил в старый каштан, тот вспыхнул, как щепка, раскалываясь надвое, и Илья отлетел в сторону. Гришка вывалился у него из-под рубахи – Настя едва успела поймать катящийся комок. Следом вспыхнуло еще несколько молний, и в их свете Илья увидел остановившиеся глаза двухлетней дочери, которыми она не моргая смотрела на пылающий каштан.
Через полчаса все прекратилось. Ураган унесся в сторону реки, небо очистилось, старый каштан уже не горел, а дымился, солнце осветило переломанные кибитки, разбросанные шатры и перепуганных насмерть людей. Цыгане поднимались один за другим, первым делом пересчитывали детей, затем начинали крутить головами в поисках улетевшего добра, крестились, спрашивали друг друга – все ли целы? Целых кибиток не осталось ни у кого; люди, слава богу, все остались живы, только кривого Пашку ударило жердью от шатра, да у одной из цыганок была сломана рука, попавшая под колесо брички. Дорога наполнилась охами, вздохами, причитаниями, ревом детей. Цыгане разбрелись по степи в поисках разбежавшихся коней, женщины собирали посуду и остатки шатров. И никто уже не ждал большего несчастья, когда вдруг над кибитками пронесся дикий крик. Вопила Варька, упав на колени и вцепившись обеими руками в растрепанные волосы. Тут же к ней сбежались все. Молча, со страхом уставились на бледную Настю. У той по лицу катились слезы. Держа за плечи дочь, она хрипло просила:
– Доченька, чайори,[14] посмотри на меня… Дашенька, пожалуйста, посмотри… Изумрудная, брильянтовая, посмотри на меня…
Двухлетняя Дашка удивленно улыбалась. Ее остановившиеся глаза смотрели, не моргая, через голову матери в синее, словно умытое небо.
Настя теперь плакала не переставая. Днем, ночью, сидя в кибитке, стоя на ярмарочной площади, лежа рядом с Ильей в шатре. Плакала, не вытирая слез, и Илья не знал, что ей сказать. У него самого при виде неподвижных Дашкиных глаз что-то сжалось в горле и не отпускало несколько дней, мешая дышать и говорить. Не отпускало до тех пор, пока неделю спустя, ночью, лежа рядом с женой и слушая, как она беззвучно давится рыданиями, он не сказал:
– Завтра пойдем в город. Садимся на землю.
Утром он повторил то же самое перед табором. Цыгане, казалось, приняли это как должное. Старый Корча даже удивился – мол, стоило тянуть столько времени. Табор стоял на окраине Ростова – и в тот же день Илья в городе нашел дом с вполне приличной конюшней. Через день Настя и Варька перешили старую перину, помнившую еще отца Ильи, на подушки и купили на базаре пять одеял – каждому свое, даже детям. Это означало полную и окончательную оседлость.
Едва устроились домом, Настя начала водить дочь по докторам. Илье прежде и в голову не приходило, что на этих живодеров можно ухлопать столько денег. Но он давал не споря, сам надеясь на любое, пусть даже самое дорогое чудо. Но ростовские доктора только разводили руками. Не помогли и знахарки, и молебны в церкви, и Настины молитвы, и даже Варькино ночное беганье голышом, в вывернутой овчине на голове, вокруг дома – крайнее, самое надежное средство. Дашка больше никогда не видела солнца. Через три года Настя окончательно смирилась с этим, и тратиться на врачей перестали.
Время шло. За пятнадцать лет они сменили несколько городов, следуя за торговыми делами Ильи, жили в Киеве, Смоленске, Медыни, Калуге и, наконец, остановились в Старом Осколе. Один за другим рождались дети, пять человек – и все мальчишки. Всех детей Настя сама учила грамоте и счету, каждому чуть ли не с пеленок совала в руки гитару, а старшего, Гришку, даже отдала в Киеве учиться играть на скрипке. Долго, конечно, это ученье не продлилось – всего полгода, до тех пор, пока они не съехали в Смоленск. Но скрипка уже накрепко застряла в Гришкиных ручонках, и Илья, мечтавший пустить старшего сына по своим стопам, быстро понял: толку на конном рынке из Гришки не будет. С возрастом он стал похож на мать: худенький, глазастый, с тонкими руками. Хорошо пел, хотя Настя и сердилась, говоря, что до двенадцати лет, – пока не начнет ломаться голос, – учиться петь ему не нужно. Серьезное личико мальчика оживлялось лишь тогда, когда Гришка брал скрипку. И чего только не вытворяла она в его руках! Старый киевский еврей выучил его правильно держать смычок, а дальше Гришка старался сам, играя по слуху что придется. Из Киева он вывез заунывные еврейские мелодии; в Одессе с утра до ночи пропадал у заезжих румын, перенимая их дребезжащие напевы; в Смоленске часами простаивал около театра, принося домой обрывки «Лебединого озера» и «Аиды»; на ярмарке в Калуге высмотрел турецкую плясунью Джамиллу и вечером уже наигрывал тягучую азиатскую песню. Настя радовалась, глядя на сына, Илья пожимал плечами.
Дашка тоже росла, и к двенадцати ее годам стало ясно, что она будет красавицей. Илья, глядя на дочь, только диву давался: всем она напоминала его – и смуглотой, и густыми бровями, и глазами, черными, чуть раскосыми, с голубоватым белком, и высокой линией скул, и губами, и носом… и все же Дашка была хороша. То ли Лушкина кровь смягчила цыганские черты, то ли бог снова решил пошутить. Дашка росла тоненькой и стройной, и если бы не слепота – могла бы быть хорошей плясуньей. Голос у нее прорезался рано; едва научившись говорить, она, картавя, повторяла за Настей: «Пала гнедых, запляженных с залею…» А в пять лет Дашка, повергнув Илью в немалое изумление, первый раз попросилась: