– Ты жив еще, воин?
– Вроде живой, – говорит дед, а сам не знает: состояние какое-то непривычное, раны горят, а наступать на ногу и дышать вроде и не больно.
– Ладно, – говорит, – идем дальше. Но не забывай, гляди под ноги и обратную дорогу не запоминай.
Сколько и в каком направлении они шли, он не помнил, видел лишь, что под ногами то мшистые болота с клюквой, то камни в голубых лишайниках, то брусничник со спелой кровяной ягодой – от земли, сказано, глаз не поднимать. Наконец остановились у какого-то ручья, женщина в последний раз спрашивает, жив ли он.
– А вроде ни живой ни мертвый. – Дед осмотрелся по сторонам – кругом сопки, лес и никакого жилья. – Ты скажи, куда завела?
– К истоку реки Ура, – сказала она. – Отсюда начинается путь в небесное воинство. Видишь, стоим у самых ворот? А поскольку ты до сих пор не умер, то дальше тебе дороги нет.
Дед понял, что стоит у ворот рая, однако в его представлении он должен был быть чисто библейским, с садами и всякими диковинными растениями, как на юге, а тут сосны, елки, камни да мох. И холодно, потому что октябрь месяц, а он без шинели, в одной гимнастерке, и то рваной и окровавленной. Да и ворот никаких не видать, разве что над речкой прошлогодним снегом тонких березок нагнуло до земли, и стоят они как арки.
Хотел, говорит, попить из ручья, а женщина не дала, мол, живым из этой реки пить нельзя.
– Ну а войти погреться-то можно? – спросил дед. – Там тепло?
– Тепло там лишь мертвым, – с сожалением сказала женщина.
– Пускай хоть одежу какую дадут. Кровь потерял, мерзну.
– Так нет там никакой одежды…
– Чего же привела сюда?
– Пожалела, – говорит. – Думала, умрешь по дороге, а ты жив остался. Сердце у тебя крепкое.
– И что мне теперь делать?
– А придется в ад возвращаться и жить. Как срок настанет, придешь сюда, к истоку, на это самое место. Спросят, как нашел, скажешь, Карна дорогу показала.
– Так ты не велела дороги запоминать! Как же найду?
– Когда время наступит, найдешь. А не велела запоминать, чтоб раньше срока не явился.
Он и спросил, когда будет срок, но Карна говорит, не скажу, а то ждать начнешь и жизни никакой не будет. Ступай, мол, назад, где лежал, и жди, за тобой придут и в госпиталь отправят.
Дед развернулся и пошел.
И вот четыре года назад, когда мы с дедом сильно заболели, пришел Гой, и дед стал у него смерти просить, дескать, помоги, устал я мучиться. Внука на ноги поставь, а меня отправь в рай. Мол, я дорогу найду, меня Карна еще в сорок четвертом году туда водила. Гой сначала будто бы согласился, но потом на попятную пошел, говорит, не могу я никого отправлять в рай, а вот срок сказать имею право. И сообщил деду день и час смерти, поживи, говорит, от души хоть это время.
Теперь деду и пришел этот срок – одиннадцатого июня шестьдесят первого года.
Он говорил об этом так спокойно и даже весело, что мне становилось страшно.
Должно быть, в это время к нам на берег явился отец, видимо, что-то подслушал и решил, что дед заговаривается…
Сколько я помню деда и воспоминания о нем самых разных людей, он не был выдумщиком, фантазером или сказочником. Для этого нужны определенный склад ума и души, умиротворение и ощущение радости жизни.
Он не был классическим дедушкой, к которому хочется забраться на колени, прижаться и попросить, чтоб рассказал сказку. После трех войн дед стал взрывным, психованным и нетерпимым, если ему перечат или что-то не так. От него доставалось всем, иногда без особой причины, просто под горячую руку подвернешься. Ко всему прочему он постоянно болел, и единственная отрада у него была – это дождаться весны и посидеть с удочкой на реке. Каждый день он проживал как последний и, возможно, поэтому компромиссов не знал.
Первый раз его чуть не посадили вскоре после войны – гонял пешней по деревне районного начальника, которому бабушка, откупая моего отца от ФЗО, сначала дедов полушубок преподнесла, а потом еще сунула полмешка нарубленного табаку (а откупать-то и не надо было, отец не годился в училище из-за искалеченной руки). Говорят, следователи несколько раз приезжали и даже забрать пытались, но дед сел на верстак, положил рядом топор и сказал – забирайте!
Второй раз, и это я уже помню, он выбил челюсть и зубы директору леспромхоза, когда тот приехал отнимать покос, положенный деду как инвалиду войны первой группы, и заговорил в оскорбительном тоне, мол, я тебя вообще выселю. В наших краях тогда он считался очень большим начальником, однако дед этого положения будто бы не заметил, одним ударом уложил директора в сугроб. Спас его кучер, утащивший в кошеву. Помню кровь на снегу и страшно возмущенного деда. Потрясая узловатыми кулаками, он кричал, что его выгнали с колхозной земли и теперь с леспромхозной, мол, что, мне теперь и земли нет, за которую я кровь проливал?
Еще помню, как приходили забирать вторую корову – при Хрущеве разрешалось держать только одну на двор, хотя в семье у нас было уже девять душ. Дед болел, однако встал с постели, приказал всем сидеть тихо и не высовываться, а сам взял вилы и пошел в штыковую на председателя сельсовета и участкового.
Жизнь у деда была суровой и настолько пропитанной суконной реальностью, что для выдумок и фантазий в ней не оставалось места. И то, что он рассказывал, действительно можно было расценить как воздействие солнечного удара. Потому и слушал его со слезами и разинутым ртом, и если бы на берег не пришел отец, может быть, еще что-нибудь услышал необычное и потрясающее. Я чувствовал, что откровение о путешествии к истоку реки Ура с женщиной по имени Карна не кончается – если это первая и последняя дедова сказка, то она была без конца. Однако сразу после бани его положили в горнице, а всех детей загнали спать – чтоб не путались под ногами, а может, не хотели, чтобы кто-то из нас слишком рано увидел таинство смерти.
Солнце село, закричал коростель на лугу, потом на прохоровской дороге затрещал козодой и, наконец, стемнело, за окном бесшумно запорхали летучие мыши, а я не спал и придумывал причину, чтоб нарушить матушкин запрет и хотя бы заглянуть в горницу, где умирал дед. Может, он увидит меня и еще что-нибудь расскажет? Или я сам спрошу. Пока я искал предлог, в старую избу прибежала бабушка.
– Сережа, вставай! – кликнула она. – Тебя дедушка зовет.
Я полетел в новую избу, однако сразу за порогом обвял и ощутил дрожь: даже запах в доме был другой, знакомый и незнакомый одновременно, почему-то пахло вереском и свежевскопанной землей. Дед лежал в горнице возле открытого окна, затянутого марлей, рядом на столе ярко горела семилинейная керосиновая лампа, которую берегли и зажигали в исключительных случаях, когда требовалось много света. Было полное ощущение, что он спит, но когда я на цыпочках проник в горницу, открыл глаза.
– Серега…
Он еще узнавал лица и даже улыбался. Рядом, на табуретке, сидел отец и держал дедовы руки в своих, за его плечом стояла матушка, ближе к изголовью села бабушка, и мне не хватало места, разве что у ног.
– Подойди ко мне, – сказал дед. – А вы ступайте.
– И я тоже? – будто обиженный мальчишка, спросил отец.
Он был любимый и единственный его сын; еще двое и дочь умерли от скарлатины в двадцатых, когда дед в очередной раз ушел на заработки.
Возникло недоуменное замешательство, все переглядывались, но никто не уходил, возможно, боялись оставить меня одного с дедом, вдруг я испугаюсь, заикаться начну (было такое поверье: мол, нельзя оставлять детей одних рядом с умирающим), или все еще считали, что он заговаривается и потому выполнять его требования не обязательно.
Я протиснулся между бабушкой и отцом.
– Ничего, Серега, – успокоил дед. – Ладно, пусть и они слушают, все одно бестолковые да слепошарые, ничего не поймут. Мне уж не сходить с тобой на рыбалку, а так хотелось валька поймать. Он сейчас здорово берет, только успевай забрасывать. Я место знаю, где клюет, и тебе скажу… За горой Манарагой, на Ледяном озере. Ты ведь знаешь, где Манарага? А Ледяное озеро как раз за речкой будет. Валек туда икру метать заходит. Не смотри, что озеро глухое, это кажется. Там много речек впадают и вытекают, только под землей… Но гляди, никому! Рот на крючок. Гой мне точный срок отмерил, и я уже не встану, ты дуй-ка один.