– Потом…
– Тогда на вот… возьми одеялко и еще, если несложно, надуй кровать. Ты же умеешь?
Мальчик кивнул.
Он протянул ко мне руки, и меня в который раз захлестнуло чувство вины. Опять эти… шерстинки… будут царапать ему ладошки. Неужели и в самом деле я страшный, а каждый мой волосок колкий, словно маленький торчащий коготь? Даже черное существо на потолке их боится: смотрит в мою шерсть бусинами глаз на вытянутых отростках-языках и ждет… ждет…
Если бы я мог говорить. Если бы я мог сказать женщине о том, что мальчик прав, и отсюда надо выбираться как можно скорее.
Молчание этой черноты – нехорошее.
Я вспомнил, как однажды мальчик тяжело заболел. Он кашлял так громко и хрипло, что перестал напоминать ребенка и казался старой сломанной вещью, с которой секунда за секундой отваливается краска, и под ней – гнилые ржавые кости, готовые надломиться от легкого прикосновения.
В те дни мама ставила на пол кастрюлю, где кипели пахнущие солью и содой травы. Вода в ней была зеленой, и казалось, что поднимавшийся вверх пар тоже отливал изумрудным цветом.
Мальчика укрывали мною, и он дышал этим изумрудным паром, все больше кашляя. Горячие дымчатые капельки, побывавшие в его теле, возвращались назад бесцветными.
Но так казалось лишь на первый взгляд.
Глубоко внутри они были черными. Их шершавые извивающиеся пальцы скребли пластинами ногтей мои нитки, но не могли выбраться наружу и умирали, издавая стоны ненависти.
Это молчание было похожим.
Неужели то облако на потолке когда-то тоже было бесцветным отчаянием, выбиравшимся из тела какого-то больного мальчика? Как громко и хрипло должен был он кашлять, чтобы его дыхание осталось на потолке большим черным пятном?
Сережка положил меня на спущенную резиновую кровать и стал искать в сумках электрический насос.
Одну за другой он доставал оттуда знакомые вещи и с интересом замечал, что они больше не кажутся ему знакомыми. Здесь, в новой квартире, привычные линии меняли свое значение. Кастрюли, ложки, футболки, туфли, бутылочки с шампунями и гелями для душа выглядели так, словно на самом деле никогда не лежали на кухне, в шкафу или в ванной. В пустой комнате они напоминали палки, камни и мотки веревок, из которых потерпевшие кораблекрушение должны построить себе хижину на берегу необитаемого острова.
– Держи, – мужчина протянул мальчику электронасос, лежавший в одном из пакетов.
Мальчик воткнул вилку в розетку, вставил трубку в раструб надувной кровати и положил палец на тумблер питания.
– Мам, пап… сейчас будет громко.
Сморщившись, он нажал на переключатель.
Электронасос истошно захрипел, его испуганный голос стал метаться по пустой комнате, от стены к стене.
Женщина присела на лежащий рядом пакет и закрыла уши руками. Только сейчас я понял, насколько она устала. Казалось, что вместе со звуком работающего насоса к ней в голову прорывалась вся тяжесть разбросанных по квартире вещей, каждая из которых просила вернуться назад, домой – туда, где так тепло и уютно.
Резиновая кровать расправлялась и становилась частью нового мира, который предстояло построить из обломков позавчерашнего дня.
Черное облако застонало от невыносимой боли, стало корчиться в судорогах, царапая отростками старую известку. Завитки дыма выпадали из трещин изувеченного потолка и разрезали воздух шипящими извивающимися когтями.
«Больно».
Как же больно…
Существо завыло и прыгнуло на раскаленную лампочку, облепив ее заплесневелыми лапами. Паутина отростков сжала стекло, выломала его из плафона и шлепнулась на пол вместе с пузырящимся от ненависти облаком.
Чернота сдавливала осколки один за другим, сминала их, словно оторванные крылья стрекоз. Всхлипывая, стекло надламывалось и дробилось.
Женщина вскочила и уцепилась за рукав мужчины. Мальчик испуганно схватил провод электронасоса. Потянул на себя.
Вилка выскочила из розетки, и на комнату обрушилась тяжелая звенящая тишина.
– М-да… – произнес мужчина. – Теперь понятно, почему в тумбочке на кухне так много свечек. Проводка ни к черту.
– Саш… осколки… шевелятся…
– Ань, да ничего они не шевелятся. Устала ты, вот и мерещится всякое. Поехали домой, а? Ну зачем вам ночевать в таком месте?
Женщина посмотрела на притихшего мальчика, выпустила из рук пахнущий уютом краешек одежды и коснулась пальцами выключателя на стене.
– Пойду выкручу лампочку из прихожей. Завтра надо будет не забыть купить в магазине.
– Господи, милая, как же с тобой иногда тяжело… Принеси свечки и убери здесь. Сережка, марш под одеяло! Сказку буду рассказывать.
Женщина не стала спорить и пошла за свечками, щеткой и совком.
Мальчик послушно взял меня за угол, поправил складку простыни и лег на кровать. Мягко отпружинив, она слегка покачала его, будто колыбельная, затерянная где-то в смутной памяти.
Я чувствовал, как его пальцы дрожат от беспомощности и непонимания. Почему папа и мама разошлись? Зачем он должен ночевать здесь, в этой страшной комнате?
Он сжимал меня так, словно все вокруг тонуло в водовороте черной змеящейся пустоты, и я – единственное, что могло бы удержать его, маму и папу от падения туда.
Мне хотелось бы, чтобы так и было на самом деле. Очень хотелось бы.
Существо ползло по полу к стене. Через его глаза мальчик из проволочной фигурки превращался в чернильно-кровавое пятно, такое же яркое, как и сломанная лампочка. Его дыхание было громким и режущим. Оно напоминало о захлебывающемся в клокочущем крике электронасосе.
«Больно».
Каждый отросток дрожал от ненависти и желания обвиться вокруг шеи мальчика: сжимать ее, сжимать, пока не послышится хруст ломающихся костей, пока не утихнет стучащее сердце.
Черная плесень вползла на обои и стала подбираться ближе.
Мальчик замер. Крепче сжал мой край.
Он смотрел на то, как мама сметает в совок осколки стекла, как папа ищет в карманах зажигалку, чтобы поджечь одну из принесенных свечей, а по его спине бежали маленькие костлявые мурашки, быстро-быстро перебирая холодными лапками.
«Не поворачивай голову направо.
Ни за что не поворачивай голову направо».
Он подтянул меня повыше – так, чтобы мой краешек коснулся шеи.
Существо на стене остановилось и терпеливо стало ждать.
* * *
– Жила-была добрая тучка, и плыла она как-то по своим делам, – начинает папа. Одна его ладонь сжимается в кулак, а другая обхватывает ее. Папа двигает руками вверх-вниз – и тень на стене оживает, ползет по дрожащему желтому небу, нарисованному огоньком свечи, которую мама держит рядом.
Мама улыбается, потому что тучка очень неуклюжая, и видно, что ей тяжело ползти по этому волшебному сумеречному небу, но она старается: шевелит отъевшимися боками, натужно пыхтит и карабкается дальше, как будто там, на другой стороне, ее ожидает что-то очень важное.
– А навстречу тучке зайчик, – папа поднимает два пальца вверх: и вот он, зайчик. Шевелит веселыми ушами, скачет по траве, принюхивается любопытной мордочкой к таинственному ветру свечного королевства. – Грустит, нос повесил. «Что с тобой?» – спрашивает тучка. «Да вот, день пасмурный, и что-то мне печалится с утра». «Не грусти», – отвечает тучка и проливается на зайчика дождиком.
Папина рука снова сворачивается в кулак, только теперь пальцы не обхватывают ее, а торчат наружу пятью шевелящимися карандашами. Они поливают лесную поляну летним дождиком.
Зайчик скачет выше. Теперь становится видно, что ему по-настоящему весело, потому что все вокруг блестит и переливается.
Мама смеется. Ей хочется сказать, что не таким уж и грустным зайчик ходил по полянке до дождика. Была же любопытная мордочка, были веселые ушки. Но она молчит, потому что мальчик слушает, затаив дыхание, и видит эту сказку гораздо глубже, чем способны разглядеть ее глаза.
– Плывет тучка дальше, а навстречу ей олень, – папина рука растопыривается и поднимается вверх гордыми ветвистыми рогами. Олень неторопливо шагает через лес, слизывая шершавым языком ярко-желтые свечные листья, покачивает головой в такт передвигающимся ногам и смотрит куда-то вдаль внимательным мудрым взглядом. – «Как дела, олень?» – спрашивает тучка. «Да вот, грустно мне отчего-то. Вроде как обычно иду куда-то, а настроения нет…» «Знаю я, как помочь твоему горю», – говорит тучка и проливается на оленя дождиком. И поднялось у оленя настроение, и заскакал он весело по лесу – так, что только ветки зашуршали!