Перед обедом и после Фиона сидела в комнате отдыха с тетрадкой на коленях и планировала свое будущее – пианистки, ветеринара, журналистки, певицы. Составляла графики овладения возможными профессиями. Магистральная линия проходила через университет, героического коренастого мужа, туманных детей, овечью ферму, выдающееся положение в обществе. Тогда она еще не думала о юриспруденции.
В день выписки, под наблюдением матери, она обошла отделение в школьной форме, со школьной сумкой через плечо и, прослезившись, прощалась с больными, обещала поддерживать связь. В последующие десятилетия здоровье ее не подводило, и в больницах она бывала только в часы посещений. Но впечатление осталось навсегда. Видела она страдания и страхи в семье и у друзей, но они не могли вытеснить невероятной ассоциации больниц с добротой, с тем, что ты там выделена как особенная и укрыта от самого худшего. Поэтому, когда за лугом, за дубами в тумане показалось двадцатишестиэтажное здание больницы имени Эдит Кэвелл, у нее возникло – не к месту – приятное предчувствие.
Пока такси подъезжало к голубому газосветному щиту с объявлением, что свободных мест на парковке осталось шестьсот пятнадцать, они с Мариной смотрели вперед, мимо спотыкающихся дворников на стекле. На травяном пригорке, словно в городище каменного века, стояла круглая башня из стекла с зеленой облицовкой цвета хирургического костюма, спроектированная японцами и построенная по дорогому кредиту в беспечные дни «новых лейбористов»[15]. Верхушка ее утонула в низкой летней туче. Когда они шли к больнице, перед ними из-под какой-то машины выбежала кошка, и Марина Грин снова заговорила, чтобы дать полный отчет о своей кошке, храброй короткошерстной британке, которая гоняет всех соседских собак. Фиона расположилась к этой серьезной молодой женщине с жидкими светлыми волосами, которая жила в муниципальном доме со своими тремя детьми младше пяти лет и мужем-полицейским. Кошка к делу не относилась. Марина избегала разговора о суде, но мысли ее были заняты предстоящим делом.
Фиона повела себя свободнее.
– Кошка умеет настоять на своем. Надеюсь, вы рассказали о ней Адаму?
Марина ответила немедля.
– Знаете, да. – И умолкла.
Они вошли в перекрытый стеклом колодец атриума. Между веселенькими креслами и столами конкурирующих кофеен и бутербродных с надеждой тянулись к небу деревья местных пород, несколько истощенные. Выше, а за ними еще выше, на консольных платформах, заделанных в круглые стены, тоже стояли деревья. Выше всего, под стеклянной крышей на стометровой высоте, росли кусты. Женщины прошли по светлому паркету мимо справочной и выставки картинок больных детей. Длинный марш эскалатора привез их на бельэтаж. Там вокруг фонтана располагались книжный магазин, цветочная лавка, газетный киоск, сувенирная лавка и деловой центр. Легкая и однообразная музыка нью-эйдж мешалась с журчанием воды. Образцом послужил, конечно, современный аэропорт. С другими пунктами назначения. На этом этаже было мало признаков болезни, никакого медицинского оборудования. Пациенты были рассредоточены среди навещающих и персонала. Там и сям попадались люди в халатиках, выглядевших легкомысленно. Фиона и Марина шли, следуя указаниям с шоссейным шрифтом, белым по синему: Детская онкология, Ядерная медицина, Флебэктомия. Широкий вылизанный коридор привел их к лифтам, они в молчании поднялись на девятый этаж и по такому же коридору, трижды повернув налево, добрались до Интенсивной терапии. Прошли мимо веселой стенной росписи с обезьянами, повисшими на ветках. Здесь, наконец, запахло больницей – давно унесенной едой, антисептиком и, совсем слабо, чем-то сладковатым. Не фруктами и не цветами.
Сестринский пост был заботливо обращен лицом к полукруглому ряду закрытых дверей со смотровыми окошками. Приглушенный искусственный свет и тишина, нарушаемая только тихим электрическим гудением, создавали ощущение предрассветного утра. Две молодые сестры – филиппинка, как позже выяснилось, а другая из Вест-Индии – приветствовали Марину радостными возгласами и хлопнули ладонями по ее поднятой ладони. Марина вдруг преобразилась в оживленную негритянку с белой кожей. Она стремительно повернулась, чтобы представить молодым сестрам судью, «очень важную». Фионе было бы неловко повторить их жест; это, кажется, было понято. Она подала руку, и ее с чувством пожали. Быстро договорились, что Фиона подождет здесь, а Марина пойдет и объяснит цель их посещения Адаму.
Марина вошла в дальнюю дверь справа, а Фиона повернулась к сестрам и осведомилась о пациенте.
– Он учится на скрипке, – сказала молодая филиппинка. – С ума нас сводит!
Ее подруга театрально шлепнула себя по бедру.
– Прямо как индюшку душит.
Сестры переглянулись и рассмеялись, но тихо, чтобы не потревожить пациентов. Очевидно, это была привычная шутка. Фиона ждала. Она чувствовала себя здесь комфортно, но знала, что это ненадолго.
Она спросила:
– А что там с переливанием крови?
Веселья как не бывало. Вест-индская сестра сказала:
– Каждый день за него молюсь. Я говорю Адаму: «Миленький, Богу не нужно, чтобы ты так поступал. Он и так тебя любит. Бог хочет, чтобы ты жил».
– Он решил. Можно только восхищаться им. Живет по своим принципам, – грустно сказала ее подруга.
– Лучше скажи – умирает! Ничего не понимает. Совсем запутался мальчик.
Фиона спросила:
– Что он отвечает, когда вы говорите, что он Богу нужен живым?
– Ничего. Ну, вроде: «Чего ее слушать».
В это время Марина открыла дверь, подняла руку и ушла обратно в палату.
Фиона сказала:
– Благодарю.
Зазвенел звоночек, и филиппинка быстро пошла к другой двери.
– Вы идите туда, мэм, – сказала ее напарница, – и убедите его. Он милый парень.
Если воспоминания у Фионы о том, как она вошла в палату Адама, были путаные, то из-за контрастов, которые ее дезориентировали. Столько сразу открылось ее зрению. В палате стоял полумрак, только на кровать падал яркий сноп света. Марина как раз усаживалась в кресло с журналом, хотя все равно не смогла бы читать в полутьме. Аппаратура жизнеобеспечения и мониторы около кровати, высокие штативы с трубками, свечение экранов – все это создавало атмосферу настороженного внимания и тишины. Но тишины-то и не было: юноша уже говорил с ней, когда она входила, – момент развертывался без ее участия, она же, ошеломленная, опаздывала. Адам сидел, опираясь спиной на подушки у железного изголовья, освещенный, словно в театре, единственной яркой лампой. Перед ним на покрывале, частично теряясь в тени, валялись книги, брошюры, скрипичный смычок, ноутбук, наушники, апельсиновая кожура, конфетные обертки, коробка с бумажными салфетками, носок, блокнот и много линованных исписанных листков. Обычный подростковый кавардак, ей знакомый по визитам и родственникам.
Длинное худое лицо, мертвецки бледное, но красивое, с фиолетовыми полукружьями, плавно переходящими в белизну щек, полные губы, казавшиеся лиловыми в жестком свете. И огромные глаза, тоже ярко-фиолетовые по виду. Высоко на щеке – родинка, выглядевшая искусственно, как нарисованная мушка. Он был хрупкого сложения, из пижамных рукавов высовывались руки-палочки. Он говорил серьезно, с одышкой, и в первые секунды Фиона ничего не поняла. Потом дверь закрылась за ней с пневматическим вздохом, и она расслышала, что он говорит ей, как это странно, он так и знал, что она придет, у него такое чутье на будущее, и в школе на религиозных занятиях они прочли стихотворение, где говорилось, что будущее, настоящее и прошлое – это одно, и в Библии так же сказано. Его учитель химии сказал, что относительность доказала, что время – это иллюзия. И если Бог, поэзия и наука говорят одно и то же, значит, так оно и есть, ей не кажется?
Он откинулся на подушки, чтобы отдышаться. Она стояла в ногах кровати. Теперь она подошла сбоку, к пластиковому стулу, назвалась и протянула руку. Его рука была холодной и влажной. Фиона села и ждала, что он скажет дальше. Но он, закинув голову, смотрел в потолок и, как она поняла, наоборот, ждал ответа. Теперь Фиона уловила тихое шипение какого-то аппарата за спиной и частое попискивание, почти неслышное. Кардиомонитор на минимальной громкости – чтобы не беспокоить пациента – выдавал его волнение.