Маргарита прижала ладони к своим продолговатым увядшим щекам.
– Как так умерла?
Волнуясь, она всегда переходила на французский.
– Не знаю. Я видел ее только в детстве, ребенком. Два раза. Сейчас вот она умерла.
Он слышал, что слова не подчиняются ему, проталкиваются сквозь горячую соленую кашу, которая наполнила рот, и только мешают. А как говорить? Что сейчас говорить? И главное, что нужно чувствовать?
Жена подошла к висящей в простенке иконе Богоматери и трижды медленно перекрестилась. Потом она повернула к Николаю Арнольдовичу лицо, на котором он с удивлением увидел то выражение, которое так сильно запомнилось ему со времен Машиного детства.
– Я приму все, что Он мне пошлет, – сказала она тогда, когда у Маши впервые диагностировали опухоль глазного нерва.
И все эти годы, пока они проверяли, сходили с ума, ездили на консультации, ждали результаты рентгенов и снимков, – все годы, пока им наконец не сообщили, что опухоль остановилась, сжимается, – он часто, слишком часто ловил на ее лице это странное выражение. Ему казалось, что какой-то еле заметный дым обволакивает ее, словно для того, чтобы спрятать отчаяние. Такое, которое больше никто не разделит. Николай Арнольдович понимал, что это Бог помогает Маргарите, защищает ее, чтобы она справилась со своим горем сама и даже ему, отцу Маши, была бы не в тягость.
– Нужно помолиться за ее мать, – тихо сказала Маргарита и по-стариковски зашаркала в столовую. – За мать, за отца. Ты отец, за тебя. Ой, горе! Вот горе!
Николай Арнольдович ахнул про себя: Маргарита соединила его и Нину в их общем горе! Только Маргарита могла так вот взять и сказать: «ты отец, за тебя». И как она просто, спокойно сказала!
* * *
Перед полетом он принял таблетку снотворного, но с раздражением чувствовал, что, кроме слабости и легкой дурноты, ничего она ему не даст, – не заснет, только будет потом как в тумане. Рядом сидел мужчина, довольно молодой, с беспокойными и очень жгучими черными глазами, кудрявый, с сильной проседью в жестких волосах. Вскоре он снял ботинки, и Николай Арнольдович с негодованием почувствовал запах пота от его маленьких ног в светло-серых носках.
– Плиз, – беспокойным настойчивым голосом сказал сосед, обращаясь к стюардессе и блестя слишком ровными и слишком белыми зубами. – Мне, плиз, джус томато. Энд айс, анд а лемон[1].
«Рогожин!» – вдруг подумал Николай Арнольдович, засовывая под голову подушку и отворачиваясь к окну.
Через час в самолете погасили свет, и Николай Арнольдович закрыл глаза, твердо намереваясь заснуть.
– Икскьюз ми[2], – громко сказал сосед. – Как лайт[3] вам? О’кей?
– Пожалуйста, – сквозь зубы ответил по-русски Николай Арнольдович.
Рогожин так и подскочил:
– Эк! Русский! А я-то уж думал, что американ!
– Я русский только по происхождению, – сухо объяснил Николай Арнольдович.
Черные глаза соседа бешено и весело загорелись:
– И как же? С нацистами вместе?
– Нет. Раньше. От большевиков, – неприязненно ответил Николай Арнольдович, злясь, что его насильно втягивают в разговор.
– А, это годится, – успокоился Рогожин. Глаза его погасли. – Я тем бы, которые щас уезжают, тем ноги бы всем обломал!
Николай Арнольдович приподнял брови:
– За что? Чем они вам не угодили?
– А тем, что одна вот такая, из этих, мне дочку взяла увезла! Сюда, к вам, тут, в Штаты!
– Чью дочку взяла увезла? – невольно повторил Николай Арнольдович.
– Мою. Чью еще? Нашу дочку. С евреем связалась, и все. Отвалила.
Николай Арнольдович делано зевнул, но Рогожин словно бы и не заметил.
– Приятно знакомиться, – сказал он и, заскрипев кожаным пиджаком, развернулся к Николаю Арнольдовичу всем своим крепким, коротеньким телом. – Я Велешов Гена, Геннадий.
– Брюллов, Николай, профессор русской литературы, – пробормотал Николай Арнольдович.
– А я бизнесмен, – засмеялся Велешов. – Из Томска. Торгую лесами. Бывали у нас-то, в Сибири?
– Нет, мне не случалось.
– А вы приезжайте! У нас все путем там, не то что в столицах. Народ у нас крепкий, с деньгами, веселый. Вот я, например: дом в городе, дача, машины. Три штуки. Люблю, не скрываю. Чем плохо? Прислуга, шофер, повариха. Короче, живем – не зеваем! Не будь я таким мудаком, так бы… – Он вдруг искривился и скрипнул зубами. – А я вот мудак! За то и плачу вот, что все по-мудацки!
Николай Арнольдович слегка сморщился:
– Ну, что вы заладили! Всяко бывает…
– Бывает-то всяко, да вот не со всеми! – живо откликнулся Велешов. – Женился я, вот что! Приехал в Москву, там дружки, трали-вали. Один говорит: «Хочешь, телку подброшу? Хорошая телка! Не блядь, а актриса. В театр с ней сходишь, культурно, прилично…» Ну, я рот раззявил! Привел он мне телку. Ну, просто хоть падай! Что руки, что ноги. А сиськи – вот так! Пятый номер! И я, блин, присох! Короче, влюбился, и все, и с концами! Да взял и женился. А что? Нет мозгов-то!
– Женились, а дальше? – слегка заинтересовался Николай Арнольдович. И спать не хотелось совсем, совершенно.
– Ну вот. Я женился. В Италию с ней маханул, на Ривьеру. Гуляли шикарно. Потратился. Ладно. Не жалко, еще заработаю. В Томске морозы. Купил ей две шубы. Такие, что… Ладно! Живет королевой. Потом смотрим, пузо. Я рад. Думал: парень. А вышла девчонка. Ну ладно, девчонка. По мне, пусть девчонка, была бы здорова. Смотрю: заскучала. Моя-то, принцесса. Забот никаких же! Кормить – не кормила, вставать – не вставала! Зачем ей? Две няньки, курорт, трали-вали… Потом говорит: «Не могу без театра. Погибну без сцены, и все. Погибаю».
Ну, я-то, мудило, ее пожалел. Думал: ладно! Возьмем режиссера, пусть ставят, играют. И выписал сволочь одну, режиссера! Он там-то, в Москве-то, протягивал ножки! А тут я – квартиру, блин, деньги, зарплату! Чем плохо-то, правда? Спектакль поставили. «Даму с собачкой». Гастроли устроили. Ну, покатались! За все ведь заплачено, в ус-то не дуют! Моя вся сияет: театр! Театр! А мне режиссер говорит: «Слушай, Гена, ведь мы и в Америчку можем! Ребята помогут. Так многие ездят сейчас, это просто. Еще заработаем бабки, не думай». Ну думаю: ладно. Чем черт-то не шутит? Купил им билеты, гостиницу. Ладно. Уехали, значит. А там она, сука, в Америчке вашей… – Опять он неожиданно замолчал и заскрипел зубами. – А там она, блядь, под другого легла!
Николай Арнольдович вздрогнул от его сорвавшегося, тонкого, как проволока, голоса.
– Приехала и говорит: «Отпусти!» – «Вали, – говорю, – пока добрый!»
Развод сразу дал, развели. Она – хоп! – и в Москву! И с ребенком, конечно. А там расписались. Он тоже в Москве, что ли, был, я не знаю… Ну, и…
– Что? – спросил Николай Арнольдович, чувствуя, что сейчас-то и начнется самое главное.
– Отдал ей ребенка. Бумагу. Все как полагается, все по закону. Короче, претензий нет, вывозите! Не жалко, хоть в Африку! Я вам не возражаю. Уехали. Ладно. Живу – не тужу. Телок тоже хватает. На то они – телки. Вы как? Вы согласны?
Велешов диковато хохотнул и схватил своим широко открытым ртом сгусток холодного ветерка из вентилятора.
– И тут вдруг приходит письмо. От нее. Вот так, мол, и так, школы очень плохие, когда, мол, не платишь. А дочке ведь в школу идти. Не можешь ли ты нам помочь? Ну хоть сколько? Мы оба актеры, муж ночью в такси, а я по субботам учусь маникюру. Работаем много, с деньгами не шибко. На школу, мол, нам не хватает. Согласен помочь? Ну, тогда напиши. И все. Мол, желаю здоровья. Ух! Я аж взорвался! Аж позеленел! Ну, думаю, ладно! Ну, блин, ты попляшешь! Взял басню-то эту, стрекозью, и все тут! Послал ей в конверте. А больше – ни слова. Жду месяц, другой. Молчит, затаилась. Всегда была гордая, сука! И вдруг бандероль. Я открыл, посмотрел, а там фотографии дочки. И тоже – ни слова. Мол, хочешь – гляди, если нет – не заплачем. Ну, я поглядел.