– Это ужасно! – Он покачал головой. – Твоя мать! Мне очень жаль!
От его сочувствия, такого искреннего, столь неожиданного, на глаза навернулись слезы. Но я их сдержал. Не хватало только расплакаться в старой развалюхе этого старика, трясущейся, дребезжащей, провонявшей мочой.
– Миссис Маккарди, женщина, которая мне позвонила, сказала, что все не так уж плохо. Мама у меня еще молодая, ей только сорок восемь.
– И все же! Инсульт! – На его лице отражалась печаль. Он вновь цапанул промежность мешковатых зеленых брюк большой, похожей на клешню стариковской рукой. – Инсульт – это серьезно! Сынок, я бы сам отвез тебя в МЦМ, доставил бы прямо до двери, если не обещал своему брату Ральфу, что мы поедем в дом престарелых в Гейтсе. Там у него жена, у нее совсем плохо с памятью, я никак не могу запомнить, как называется эта болезнь, то ли Андерсона, то ли Альвареса, что-то в этом роде…
– Альцгеймера, – ввернул я.
– Ага, наверное, она начинается и у меня. Черт, и все равно мне хочется подвезти тебя.
– В этом нет нужды, – заверил его я. – В Гейтсе я легко поймаю попутку.
– И все-таки… Твоя мать! Инсульт! В сорок восемь! – Рука опять метнулась к промежности. – Гребаный грыжевой бандаж! – воскликнул он, потом рассмеялся, весело и в то же время отчаянно. – Гребаное расхождение мышц! Если живешь долго, сынок, начинаешь разваливаться на ходу. Бог дает тебе пинка, гонит к себе, уж поверь старику. Но ты хороший мальчик – раз бросил все и сразу поехал к ней.
– Она – хорошая мать, – ответил я, и вновь у меня защипало в уголках глаз. В колледже я не испытывал тоски по дому, разве что первую неделю, не дольше, но теперь тоска эта захлестнула меня. Вся наша семья состояла из нее и меня, никаких близких родственников. Я не мог представить себе жизни без нее. Все не так плохо, сказала миссис Маккарди. Инсульт, но все не так плохо. «Только бы эта чертова старуха сказала правду, – думал я. – Только бы правду».
Какое-то время мы ехали молча. Гонки, о которой я мечтал, не получалось. Стрелка спидометра застыла на полоске, делящей пополам часть дуги между числами 40 и 50, лишь иногда левые колеса забредали за белую разделительную линию, чтобы пощупать асфальт на второй полосе. Ехать предстояло долго, но я в общем-то ничего не имел против. Шоссе 68 тянулось по лесам, откуда изредка выскакивал маленький городок, обязательно с баром и заправочной станцией: Нью-Шейрон, Офелия, Вест-Офелия, Ганистан (который когда-то назывался Афганистаном, странно, но правда), Меканик-Фоллз, Кастл-Вью, Кастл-Рок. Яркая синева неба бледнела по мере того, как день катился к вечеру. Старик зажег сначала подфарники, потом фары. Он не замечал, что они переключены на дальний свет, даже когда водители, едущие в противоположном направлении, сигналили ему своим дальним светом.
– Жена моего брата даже не помнит своего имени, – нарушил он долгую паузу. – Не знает, что такое «да», «нет», «может быть». Вот что делает с тобой болезнь Андерсона, сынок. И ее взгляд… она словно говорит: «Дайте мне уйти»… или сказала бы, если б могла вспомнить эти слова. Понимаешь, о чем я?
– Да. – Я глубоко вдохнул и задался вопросом, стариковская это моча или собаки, которая иной раз могла ездить с ним. Я не знал, обидится ли он, если я приоткрою окно. Наконец приоткрыл. Он не заметил, как не замечал мигающие фары встречных автомобилей.
Около семи вечера мы поднялись на холм в Вест-Гейтсе, и мой шофер воскликнул: «Посмотри, сынок! Луна! Ну не красавица ли?»
Действительно, луна впечатляла: огромный оранжевый шар, поднимающийся над горизонтом. Но я тем не менее увидел в ней что-то ужасное. Она выглядела беременной и тяжелобольной. Стоило мне посмотреть на восходящую луну, как в голове сверкнула жуткая мысль: вдруг я приеду в больницу, а мама не узнает меня? Что, если она лишилась памяти, не знает, что такое да, нет, может быть? И доктор скажет мне, что кто-то должен постоянно, ежеминутно ухаживать за ней до конца ее жизни? А кем-то мог быть, естественно, только я. И прощай, колледж. Что скажете, друзья и соседи?
– Загадай желание, сынок! – воскликнул старик. От волнения голос у него стал резким и неприятным, словно осколки стекла скрипели прямо в ухе. Он вновь ухватился за промежность. Что-то там порвалось. Я не понимал, как можно с такой яростью дергать себя в столь деликатном месте и не оторвать собственные яйца, с грыжевым бандажом или без оного. – Загадывай желание, когда всходит первая после жатвы полная луна, говаривал мой отец!
Вот я и загадал, чтобы моя мама узнала меня, когда я войду в ее палату, чтобы ее глаза вспыхнули, чтобы она сразу произнесла мое имя. Я загадал желание и тут же пожалел об этом. Подумал, что от желания, загаданного под таким яростным оранжевым светом, добра не будет.
– Ах, сынок! – вздохнул старик. – Как бы мне хотелось, чтобы моя жена сидела рядом со мной. Я постоянно прошу прощения за каждое злое и грубое слово, которые она от меня слышала.
Двадцать минут спустя, на самом исходе дня, когда луна еще не успела оторваться от горизонта, мы прибыли в Гейтс-Фоллз. Над пересечением шоссе 68 и Плизант-стрит мигал желтый светофор. Перед самым перекрестком старик свернул к тротуару. Заехал правым передним колесом «доджа» на бордюр, потом скатился с него. У меня аж лязгнули зубы. Старик бросил на меня дикий, безумный взгляд, все в нем отдавало безумием, просто удивительно, что я не заметил этого сразу. Он же не разговаривал – восклицал. И каждая фраза отдавалась в ушах скрежетом битого стекла.
– Я отвезу тебя туда! Обязательно отвезу! О Ральфе забудь! Черт с ним! Только скажи, и я отвезу!
Я хотел побыстрее попасть в больницу к маме, но мысль, что придется еще двадцать миль нюхать мочу и щуриться от мигания фар встречных автомобилей, не радовала. Да еще я представил себе, как старый «додж» будет вилять по четырем полосам движения на Лисбон-стрит. Но решающую роль сыграл сам старик. Не хотел я смотреть, как он то и дело цапает свою промежность, не хотел слушать голос, похожий на скрежет битого стекла.
– Да нет же, спасибо, я обойдусь, – ответил я. – А вы поезжайте к брату. – Я открыл дверцу, и тут случилось то, чего я боялся: он протянул руку, и его корявые старческие пальцы сжались на моем предплечье. Этими самыми пальцами он хватал себя за промежность.
– Ты только скажи! – В хриплом голосе слышались доверительные нотки. Пальцы сильно сжимали руку. – Я довезу тебя до самой больницы! Да! И не важно, что я никогда раньше не видел тебя, а ты – меня! Совершенно не важно! Я довезу тебя… до самой больницы!
– Все нормально, сам доберусь. – Я с трудом подавил желание выскочить из кабины, оставив в пальцах старика клок рубашки, если бы по-другому освободиться не удалось. Меня словно затягивало на дно. Я думал – стоит мне двинуться, пальцы сожмутся еще сильнее, он даже ухватит меня за горло, но этого не произошло. Пальцы разжались, а потом, когда я поставил ногу на тротуар, и вовсе соскользнули с предплечья. И я спросил себя, так обычно бывает, когда иррациональная паника отпускает: а чего я, собственно, так уж испугался? Обычный старик в обычном, пусть и пахнущем мочой старом «додже», разочарованный, что на его великодушное предложение ответили отказом. Обычный старик, которому мешал жить неудобный грыжевой бандаж. Чего, скажите на милость, я испугался?
– Спасибо, что подвезли меня, и я вам очень признателен за ваше предложение. – Я улыбнулся. – Но я могу пойти туда, – я указал на Плизант-стрит, – и быстро поймаю другую машину.
Он несколько секунд помолчал, потом кивнул, вздохнул.
– Да, это самая короткая дорога. Лови машину, как только выйдешь из города, в городе тебя никто подсаживать не будет, никому не хочется тормозить, чтобы услышать, как сзади недовольно гудят.
В этом он не ошибался. Пытаться остановить машину в городе, даже в таком маленьком, как Гейтс-Фоллз, не имело смысла. Должно быть, в свое время он действительно часто ездил автостопом.
– Но, сынок, это твое последнее слово? Знаешь поговорку о синице в руке?