Он всегда относился к смерти как к неизбежному профессиональному риску. Во всех своих войнах он постоянно подвергался опасности, но не получил ни царапины и действовал под перекрестным огнем с таким немыслимым спокойствием, что даже его офицерам пришлось согласиться с простым объяснением: что он, видимо, неуязвим. Он остался невредимым после многочисленных попыток убить его, а несколько раз ему спасало жизнь то, что он не ночевал в своей кровати. Он ходил без охраны, ел и пил без всякой осторожности, что бы и откуда ему ни было предложено. И только Мануэла знала, что его безразличие – не бездумность или фатализм, а грустная уверенность в том, что он умрет в своей постели, нагой и сирый, ни от кого не слыша благодарности и утешения.
Единственным заметным изменением в ритуале бессонных ночей было то, что вечером накануне выступления он не принял горячую ванну перед сном. Хосе Паласиос приготовил ее заблаговременно, с лечебными травами, чтобы восстановить его силы и смягчить кашель, и поддерживал нужную температуру на тот случай, если генерал вдруг захочет принять ванну. Но он не захотел. Проглотил две слабительные пилюли от своего обычного запора и приготовился подремать под убаюкивающий рассказ о галантных приключениях в Лиме. Вдруг, без всякой видимой причины, у него случился приступ кашля, от которого, казалось, до основания сотрясался дом. Офицеры, игравшие в карты в комнате по соседству, прервали игру. Один из них, ирландец Белфорд Хинтон Вильсон, просунул голову в спальню, будто его кто-то позвал, и увидел генерала, лежащего поперек кровати вниз лицом, – у него выворачивало внутренности. Мануэла держала его голову над тазиком. Хосе Паласиос, единственный, у кого было право входить в спальню без стука, ни на секунду не покинул свой пост у изголовья кровати, пока не прошел приступ. Но вот генерал, на глазах которого выступили слезы, глубоко вздохнул и показал на ночной столик.
– Все из-за этих похоронных роз, – сказал он.
Так было всегда, ибо всегда находился неожиданный виновник его несчастий. Мануэла, которая знала его лучше всех, сделала Хосе Паласиосу знак, чтобы он унес вазу с увядшими туберозами, поставленными утром. Генерал снова вытянулся на постели, закрыв глаза, и она возобновила чтение в той же манере. И только когда ей показалось, что он уснул, она положила книгу на ночной столик, поцеловала его в горячечный лоб и прошептала Хосе Паласиосу, что с шести утра будет ждать его, чтобы увидеться в последний раз, в местечке под названием Куатро Эскинас, там, где начинается королевская дорога на Онду. Потом закуталась в простую деревенскую накидку и на цыпочках вышла из спальни. Тогда генерал открыл глаза и сказал слабым голосом Хосе Паласиосу:
– Скажи Вильсону, чтобы проводил ее до дома. Приказ был выполнен вопреки воле Мануэлы, которая считала, что сама способна постоять за себя лучше, чем это сделает отряд улан. Хосе Паласиос прошел с ней до скотного двора, освещая дорогу через внутренний садик с каменным фонтанчиком посередине, вокруг которого начинали распускаться первые утренние туберозы. Дождь перестал, и деревья больше не стонали от ветра, но на заледенелом небе не было ни единой звезды. Полковник Белфорд Вильсон шел по коридору, повторяя пароль часовым, сидевшим на циновках. Проходя мимо окна главной комнаты, Хосе Паласиос увидел хозяина дома, который угощал кофе нескольких своих друзей, гражданских и военных, собиравшихся бодрствовать до начала отъезда.
Когда он вернулся в спальню, то услышал голос генерала – тот бредил. Несколько бессвязных фраз, смысл которых соединялся в одну: «Никто ничего не понимает». Генерал метался в горячечном жару и испускал тяжелые зловонные газы. Сам он не знал на следующее утро, говорил ли он во сне или бредил наяву, он ничего не помнил. Он называл это: «Мои приступы безумия». Они уже никого не пугали, поскольку он страдал ими вот уже четыре года, и ни один врач не брал на себя смелость найти этому хоть какое-нибудь научное объяснение, а на следующий день генерал возрождался из пепла и был полностью в здравом уме. Хосе Паласиос укрыл его одеялом, оставил зажженную свечу на мраморном столике и вышел из комнаты, неплотно прикрыв дверь, чтобы сторожить его сон из соседней комнаты. Он знал, что генерал может прийти в себя в любую минуту, когда наступит рассвет, и окунется в стылую воду ванны, чтобы восстановить силы, растраченные на ужасы ночных кошмаров.
И вот каков был финал одного из трудных дней походной военной жизни. Гарнизон из семисот восьмидесяти девяти гусаров и гренадеров восстал под предлогом того, что им не выплачивали жалованье уже три месяца. Истинная причина была в другом: большинство из них были венесуэльцы, и многие участвовали в освободительных войнах четырех народов, но в последние недели они столько раз подверглись оскорблениям и провокациям на улицах города, что у них были все основания бояться за свою судьбу после того, как генерал покинет страну. Конфликт был улажен с помощью оплаты соборований и выплаты тысячи песо золотом вместо семидесяти тысяч, которых требовали восставшие, и в сумерках эти последние потянулись на родную землю, а вместе с ними толпа женщин, увешанных пожитками, с детьми и домашней скотиной. Грохот военных барабанов и медных труб не мог заглушить крики толпы, которая науськивала на них собак и бросала гирлянды шутих, чтобы сбить им шаг, – так не поступали даже с вражеской армией. Одиннадцать лет назад, когда закончилось долгое трехвековое испанское владычество, свирепый вице-король дон Хуан Самано удирал по этим самым улицам, переодевшись странником, но увозя с собой баулы, набитые золотыми идолами и необработанными изумрудами, священными туканами и витражами со сверкающими бабочками из Мусо, и не было ни одного человека, который бы оплакивал его с балкона, или кинул бы ему цветок, или пожелал бы ему спокойного моря и счастливого пути.
Генерал тайно участвовал в улаживании конфликта, не выходя из дома, который он арендовал и который принадлежал министру армии и флота, и в конце концов послал с мятежным войском генерала Хосе Лауренсио Сильву, своего преданного политического последователя и помощника, которому очень доверял, послал как залог того, что до самой границы с Венесуэлой не будет никаких беспорядков. Он не видел с балкона, как уходило войско, но слышал звуки рожков, барабанную дробь и шум толпы, собравшейся на улице, – выкрики до него не долетали. Он настолько не придавал этому значения, что даже не оторвался от просматривания, вместе с писцами, запоздавшей корреспонденции и продиктовал письмо Великому Маршалу дону Андресу де Санта Крус, президенту Боливии, в котором сообщал, что удаляется на покой и оставляет власть, однако не выразил твердой уверенности, что его поход распространится за пределы страны. «В жизни не напишу больше ни одного письма», – сказал он, закончив его. Позднее, в лихорадочном поту сиесты, ему удалось уснуть под отдаленные крики толпы, а разбудили его шквальные разрывы петард, которые могли запускать как восставшие, так и местные пороховщики. На его вопрос ему ответили, что это праздник. Именно так и не иначе: «Это праздник, генерал». Но никто, даже Хосе Паласиос, не осмелился объяснить его причину.
Только когда ночью пришла Мануэла, он узнал от нее, что то были люди его политических противников, из партии демагогов, как он говорил, которые натравливали на него общины ремесленников при полном попустительстве всего общества. Была пятница, базарный день, когда легко было устроить беспорядок на центральной площади. Дождь, еще более сильный, чем обычно, с громом и молнией, к ночи разогнал бунтовщиков. Но злое дело было сделано. Студенты колледжа Святого Бартоломё штурмом взяли служебные помещения главного управления юстиции с тем, чтобы насильно заставить судей устроить общественный суд над генералом, и искололи штыками и бросили с балкона его портрет в натуральную величину, написанный маслом одним ныне престарелым знаменосцем Освободительной армии. Толпы, пьяные от кукурузной водки, грабили лавки на улице Реаль и винные погребки на окраинах, которые не закрылись вовремя, и расстреливали на главной площади чучело генерала, сделанное из наволочек, набитых сеном, и не хватало только голубого мундира с золотыми пуговицами, чтобы его узнали все. Его обвиняли в том, что он скрытый зачинщик неповиновения военных, и в запоздалой попытке вернуть себе власть, которой конгресс лишил его единогласно после двенадцати лет бессменного правления. В том, что он хочет для себя пожизненного президентства, чтобы оставить после себя европейского наместника. В том, что он якобы замышляет поход за пределы страны, хотя на самом деле собирается дойти до границы с Венесуэлой, откуда рассчитывает повернуть назад и захватить власть, возглавив армию восставших. Стены домов были обклеены листовками – так называли оскорбительные пасквили на него, – а его сторонники из наиболее заметных прятались по чужим домам, пока не улеглись страсти. Пресса, преданная генералу Франсиско де Паула Сантандеру, его главному врагу, распустила слух, что его непонятная болезнь, о которой так много говорят, и осточертевшие всем угрозы, что он уйдет в отставку, – не что иное, как политические игры, – чтобы все умоляли его не уходить. Тем же вечером, пока Мануэла Саенс рассказывала ему подробности бурного дня, солдаты временно исполняющего обязанности президента старательно стирали со стены дворца архиепископа надпись, сделанную углем: «Ни живой, ни мертвый». Генерал вздохнул.