Лера была обречена саркомой на скоротечность беды. Но и скорое течение бывает разным. Неотвратимость иезуитски сочеталась в ней с неизвестностью… Она могла ходить, слегка припадая на больную ногу и, повторюсь, даже этим придавая себе дополнительное кокетливое очарование.
Мой срок был растянут на более долгое время. Но передвигаться, в отличие от Леры, я почти не могла. В онкологии, как во всякой экстремальности, много загадочностей и нелогичностей.
Саркома торопливей, прожорливей рака… И если бы не метастазы в легких, моя злокачественная беда вообще могла быть устранена… разумеется, вместе с ногой. Но в таком спасении я не нуждалась.
– Ты похожа на мать? – спросила я Леру.
– Говорят, поразительно.
– Тогда опасно не его одного оставлять, а ее одну отпускать.
– Может быть… Давайте я вас переверну со спины на здоровую ногу. – И как обычно, не дожидаясь моего разрешения, стала переворачивать.
– Спасибо…
– Пожалуйста.
Она не восклицала, впадая в скромность: «Ах, что вы? Что вы?!» Лера во всем была до неестественности естественна.
Двое моих мужчин – муж и младший сын – навещали меня поздними вечерами. Это было разрешено, поскольку главный врач «любил музыкальную классику». В часы официальных дневных посещений муж находился еще в своем научно-исследовательском институте. Хотя что-либо исследовать до возвращения Бенциона Борисовича (да еще научно!) он, согласно своим заверениям, был не в силах… Виктор же посещал какие-то курсы начинающих бизнесменов, которые, по его словам, призваны были изменить в будущем лицо государства. И сделать страну, как ему объяснили, «страной с привлекательным лицом». Не просто с человеческим (человеческое лицо может быть разным!), а именно с привлекательным. Ну а старший сын мой помышлял не о привлекательности всего отечества, а исключительно – Леры. Из всех коленок – больных и здоровых – его, я понимала, волновали только ее коленки.
Душа же Гертруды, натрудившись на домашней ниве, не пропустила ни единого посещения. Как и «домашнее питание» в ее аккуратных алюминиевых кастрюльках.
Но однажды она явилась ко мне в одиночестве.
– Где Алеша? – привычно забеспокоилась я.
– А где ваша соседка?
– Лера?
– Она… – Гертруда огляделась по сторонам, будто остерегаясь заговора.
Как раз в тот день Лера, которой был предоставлен «свободный режим», отправилась со студентом-практикантом в кино. Ни режим, ни что остальное для нее уже не имело значения. «Видишь, стало быть, нет оснований тревожиться…» – не раз повторяла я. «Ложь во спасение», может, и не спасала, но облегчала.
– Значит, она не так уж больна? – предположила Гертруда всерьез.
– Да, Лера больна не так… – ответила я закодированной фразой.
– Ушла в кино? Из онкологического отделения! – продолжала недоумевать Гертруда.
– Она ведь так молода…
– Вот, вот. Молода! И, можно сказать, смазлива.
– Очаровательна, – поправила я.
– Алеша, к несчастью, тоже так думает. И влюбился в нее!
– Влюбился? Алеша?
– Как безумный! Представьте себе… И это моя вина. Вы же доверили мне… Не доглядела!
Ей казалось, что можно «доглядеть» за любовью.
– Как безумный? Откуда известно, что он потерял рассудок.
Она вновь таинственно огляделась:
– Полночи рассказывал мне. По секрету (абсолютнейшему секрету!). И плакал… вот на этом плече. Как ребенок.
– Он и есть ребенок, – неискренне произнесла я.
Она предавала моего сына… Пусть в разговоре с его матерью, но все равно выдавала его секреты. А сын? Он, стало быть, перестал делиться самым заветным… только со мной? И начал плакать у нее на плече?
«Вы привыкнете!» – пообещала я своим мужчинам так, будто бы приказала. И старший сын уже подчинился. Так быстро? Вопросы громоздились, не получая ответов. «Ты – ветренник!» – когда-то сказала я сыну, не допуская, что это может распространиться и на меня.
По велению разума, а не сердца разработала я план действий, который про себя именовала «предсмертным». Но все же предпочла заменить себя подругою некрасивой. Потому что считала Гертруду свободной от личной жизни. Освобожденной навечно…
Меж тем из кино возвратилась Лера. Потом я узнала, что домой к практиканту она пойти не решилась. «Успею еще… не к спеху!»
Она не спешила.
– Эта женщина очень заботливая, – прямодушно сказала Лера, когда Гертруда ушла.
– Но некрасива… И мне ее даже жаль.
– Почему? В ней что-то есть.
«А, может, „что-то“ способно заменить красоту?» – царапнуло неожиданное предположение.
Исподволь я сама готовила сыновей к тому, что им придется поменять мать на мачеху. «Пусть мачеха окажется для них матерью!» – молила я судьбу. «А все же не такой, как была я», – вползала в ту мольбу неправедная поправка. Но вот уже Алеша плакал не на моем плече… Я ведь сама считала, что так должно быть. Но считать и хотеть – не одно и то же.
Дней через десять мои мужчины и Гертруда явились нашей палате в парадном, разряженном виде. Это вызывающе не стыковалось с онкологическим климатом. Оказалось, что прямо из нашей палаты они направляются на концерт неклассической музыки.
– Этой рок-группой бредит весь мир! – захлебываясь приподнятостью своего настроения, возвестил младший сын.
Возле окна бредила не в переносном, а в самом буквальном смысле «новенькая», которая была моложе меня даже не на четверть века, как Лера, а на все тридцать лет. Однако танцевать ей в жизни не предстояло.
Некрасивость моей подруги подчеркивалась ее разодетостью столь же безжалостно, как праздничность всех моих посетителей оттеняла трагичность больничного бытия. Гертруда не была похожа на себя… на мою прежнюю приятельницу… с ее способностью издали угадывать чью-то беду и кидаться наперерез. Куда девалась ее сострадательная дальнозоркость? А может, я раньше была близорука?
– Удалось достать три билета! Чтобы как-то отвлечь… – угадав мое недоумение, пояснила Гертруда. – Два в пятом ряду и один – входной.
– Ничего, я пристроюсь, – успокоил ее Виктор.
Неужели и он уже вполне к ней пристроился? Так ведь я же к этому и стремилась…
– Александру Олеговичу дальше пятого ряда сидеть некомфортно, – обратилась ко мне Гертруда. – Алеша же хочет остаться с вами…
Она дважды сознательно не договорила: о том, что Алеша остается не столько со мной, сколько с Лерой, и о том еще… что сама будет сидеть в пятом, рядом с моим мужем.
– Из рубашек Александра Олеговича я выбрала для концерта эту. Я не ошиблась?
Она уже ориентировалась в гардеробе моего супруга. Я все больше казалась «сдающей дела», а Гертруда – «дела принимающей».
Бенцион Борисович был не типичным академиком. По крайней мере, не таким, какого я ожидала.
Накануне, уже не боясь навредить моему организму радиацией и перегрузкой, меня изучали рентгеном спереди, со спины и с боков… Меня «анализировали» детально и тоже с разных сторон.
Академик не соответствовал и некоторой торжественности своего имени-отчества. Он был невзрачным, сухощавым и оптимистично-подвижным. Лишь торжественность, возникшая вдруг в облике палатного врача, чаще всего беспробудно измотанного, соответствовала медицинскому рангу Бенциона Борисовича. Академик игриво подмигнул Лере, а меня как девочку потрепал по загривку. И уселся на обшарпанный стул, не замечая его обшарпанности.
– Я уже видел ваши последние снимки и результаты анализов. Так что, можно считать, мы знакомы!
Палатный врач приготовился записывать.
– У вас был коклюш? – спросил академик. – Пусть и давно, в раннем возрасте?
Палатный врач растерянно замер, словно академик пошутил или задал какой-то ребус.
«Большой врач отличается от обыкновенного, как Пушкин от своего современника Кукольника, а Чехов – от своего коллеги Потапенко. Впрочем, это были люди даже разных профессий», – объясняла мне покойная мама, которая была детским врачом. И, как считалось, не очень обыкновенным.