Она, конечно, ездила в путешествия, и, может быть, ожидала, что ее жизнь начнется там. Но не дождалась.
За эти годы сначала построили большой торговый центр на южной окраине города, потом закрылся универмаг Кребса (меня это не затронуло — у меня и без Кребса хватало работы), и все больше и больше людей ездили отдыхать зимой, а это означало путешествие в Мексику, Вест-Индию или в другие подобные места, о которых мы раньше не слыхали. Я считаю, что именно из этих поездок люди стали привозить болезни, о которых мы тоже раньше не слыхали. И это продолжалось много лет. В каждом году была своя «болезнь года», с каким-нибудь особенным названием. Возможно, это продолжается до сих пор, просто никто не замечает. А может, только люди моих лет перестали такое замечать. Мы почти уверены, что нам не грозит смерть от чего-нибудь экзотического, потому что, если бы грозила, мы бы уже давно умерли.
Как-то вечером, когда передача уже кончилась, я встал, чтобы заварить свежего чая Онеиде на дорожку и себе. Я пошел на кухню, и вдруг мне стало очень плохо. Я зашатался и опустился на колени, а потом растянулся на полу. Онеида схватила меня и перетащила в кресло, и мало-помалу припадок прошел. Я сказал ей, что у меня бывают такие приступы и чтобы она не беспокоилась. Это была ложь, и я сам не знаю, зачем соврал, но Онеида мне все равно не поверила. Она доволокла меня до моей спальни, расположенной на первом этаже, и стащила с меня ботинки. Потом мы общими усилиями — под мои протесты — раздели меня и облачили в пижаму. Я все помню только обрывочно. Я велел Онеиде взять такси и ехать домой, но она не послушалась.
В ту ночь она спала на диване в гостиной, а назавтра обследовала дом и устроилась в спальне моей матери. Наверно, днем она зашла к себе домой за нужными вещами и еще, может быть, в торговый центр — докупить продуктов, каких у меня не хватало. Еще она поговорила с врачом и взяла в аптеке лекарство по рецепту; когда она подносила дозу к моим губам, я послушно глотал.
Почти неделю я то приходил в себя, то снова отключался, мне было плохо, и я температурил. Время от времени я говорил Онеиде, что мне уже гораздо лучше и я теперь справлюсь сам, но это была чепуха. По большей части я только слушался ее и привык полагаться на нее — без стеснения, как больной полагается на медсестру в больнице. У Онеиды не было медсестринской сноровки в обращении с измученным высокой температурой телом, и иногда, если мне хватало сил, я жаловался на это, как шестилетний ребенок. Она извинялась и не обижалась на меня. В промежутках между утверждениями, что мне лучше и Онеиде нужно возвращаться домой, я эгоистично окликал ее — просто так, чтобы убедиться, что она рядом.
Когда мне в самом деле стало лучше, я забеспокоился, что она заразится от меня.
— Ты бы маску надела.
— Не беспокойся, — ответила она. — Если бы я могла заразиться, то давно уже заразилась бы.
Когда я в самом деле начал поправляться, мне было лень признавать, что по временам я и впрямь чувствовал себя шестилетним ребенком.
Но, конечно, Онеида не была мне матерью, и рано или поздно этот факт должен был до меня дойти. Я не мог не думать обо всем, что она делала, пока ухаживала за мной, и мне стало чудовищно неловко. Любому было бы неловко на моем месте, но мне — особенно, потому что я вспомнил, как выгляжу. Я успел об этом более или менее забыть, а теперь мне казалось, что Онеида только из-за моей внешности смогла отбросить стыдливость и ухаживать за мной: я для нее был бесполым существом или ребенком-калекой.
Теперь я держался с ней очень вежливо, рассыпаясь в благодарностях, пронизанных — очень искренним к этому времени — желанием, чтобы она ушла домой.
Она поняла и не обиделась. Она, должно быть, ужасно устала от невозможности выспаться и от непривычного труда — ухода за больным. Она в последний раз закупила для меня продукты, в последний раз померила мне температуру и ушла — как мне показалось, с довольным видом человека, доведшего до конца добросовестно выполненную работу. Перед уходом она подождала в гостиной, чтобы убедиться, что я смогу одеться самостоятельно, и удовлетворилась результатом. Не успела она выйти, как я достал свои бумаги и принялся за работу, продолжая с места, на котором остановился перед болезнью.
Я соображал медленней обычного, но ошибок не делал, и это меня порадовало.
Онеида оставила меня в покое до того дня — точнее, вечера, — когда мы должны были, по обыкновению, смотреть телевизор. Она принесла банку консервированного супа. Этого не хватило бы на целый ужин, и суп не был приготовлен ее руками, но все равно это был ее вклад. Она и пришла пораньше, чтобы хватило времени. И открыла банку сама, не спрашивая меня. Она знала, где что лежит у меня на кухне. Она разогрела суп, достала миски, и мы поели вместе. Казалось, она старается мне напомнить, что я больной человек и нуждаюсь в регулярном питании. И в каком-то смысле была права. Чуть раньше, в обед того же дня, я не смог сам открыть банку супа, так сильно у меня дрожали руки.
Мы обычно смотрели две передачи, которые шли одна за другой. Но в тот вечер до второй мы не дошли. Онеида не могла дождаться начала второй передачи и завела разговор, который меня очень расстроил.
В двух словах, она сказала, что готова переехать ко мне.
Она сказала, что, во-первых, ей не так уж нравится ее квартира. Переезд был большой ошибкой. Ей нравится жить в доме. Но это не значит, что она жалеет об отъезде из родительского дома. Она бы сошла с ума, живя там в одиночку. Ошибка заключалась только в том, что она переехала в квартиру. Она никогда не была и не сможет быть счастливой, живя в квартире. А поняла она это, лишь пожив у меня в доме. Пока я болел. Она давно должна была бы это понять. Давным-давно, еще маленькой девочкой, она любила смотреть на разные дома и воображать, что живет в том или в этом.
Еще она сказала, что мы не можем сами о себе позаботиться в одиночку. А если бы я заболел, будучи совсем один? Что, если это случится снова? Или если заболеет она?
Нас связывает определенное чувство, сказала она. Совершенно необычное. Мы сможем жить вместе, как брат и сестра, и заботиться друг о друге, как брат и сестра, и это будет совершенно естественно. Все это так и поймут. Как они могут не понять?
Пока она говорила, я чувствовал себя совершенно ужасно. Я был зол, напуган, я был в ужасе. Хуже всего было под конец, когда она сказала, что никто ничего не подумает. И в то же время я понимал, что она имеет в виду, и, может быть, даже соглашался с ней в том, что люди к этому привыкнут. Отпустят за глаза пару сальных шуток, которые, может быть, до нас даже не дойдут, и все.
Возможно, она права. Может, нам и впрямь имеет смысл так поступить.
Тут мне показалось, что меня швырнули в погреб и захлопнули крышку люка у меня над головой.
Но я ни за что на свете не мог допустить, чтобы Онеида об этом догадалась.
Я сказал, что мысль интересная, но, к сожалению, невозможная по одной причине.
По какой?
Я забыл ей сказать. Из-за болезни и всей этой суеты и прочего. Но я выставил дом на продажу. Он уже продан.
О! О! Почему же я ей не сказал?
Я понятия не имел. Понятия не имел о ее замысле.
— Значит, до меня просто не дошло вовремя, — сказала она. — Это уже не первый раз в моей жизни. Наверно, со мной что-то не так. Я никогда не могу вовремя обдумать важные вещи. Мне всегда кажется, что есть еще куча времени.
Я выкрутился, но не безболезненно. Мне пришлось выставить дом — свой дом — на рынок и продать как можно скорее. Почти так же, как она — свой.
И я продал его почти так же быстро, хотя и не был вынужден согласиться на такую смешную цену, как она. А потом мне пришлось разбирать залежи, накопившиеся с тех самых пор, как в дом въехали мои родители, — это было в их медовый месяц, так как они не могли себе позволить свадебное путешествие.
Соседи были изумлены. Они жили на этой улице недолго и не помнили мою мать, но, по их словам, привыкли к моему размеренному распорядку.