— Тебя что-то удивило? — спросил дядя после «ради Иисуса Христа, аминь». Может быть, мои родители молятся как-то по-другому или после еды, а не до, осведомился он.
— Они вообще не молятся, — ответила я.
— Неужели? — произнес он. Эти слова были полны деланого изумления. — Не может быть! Не молятся перед едой — и поехали в Африку нести свет язычникам! Подумать только!
Родители работали школьными учителями в Гане, и, насколько мне было известно, им там пока не попался ни один язычник. Христианская жизнь в Гане била ключом повсюду, вплоть до надписей на стенках автобусов, и это даже отчасти смущало.
— Мои родители — унитарии, — сказала я, почему-то не включив себя в ту же категорию.
Дядя Джаспер покачал головой и попросил меня объяснить, что значит это слово. Быть может, они не верят в Господа Моисеева и Авраамова? Тогда они, конечно же, иудеи. Нет? Неужели магометане?
— Дело в том, что у каждого человека свое представление о Боге, — сказала я с уверенностью, которой дядя, вероятно, не ожидал. При наличии двух братьев-студентов, которые, судя по всему, не собирались упокоиться в лоне унитарианской церкви, пылкие религиозные — и атеистические тоже — дебаты за обеденным столом были для меня привычны. — Но мои родители верят в то, что следует делать добрые дела и жить добродетельной жизнью, — добавила я.
Это была ошибка. На дядином лице тут же отразилось глубочайшее недоверие — поднятые брови, изумленный кивок, — но даже мне самой эти слова показались чужими, напыщенными, произнесенными без убеждения.
Я не одобряла отъезда родителей в Африку. Я возражала против того, чтобы меня спихнули — именно такими словами я и говорила — на дядю и тетю. Возможно, я даже заявила своим многострадальным родителям, что все их добрые дела — полная чепуха. У нас дома было принято говорить то, что думаешь. Впрочем, кажется, в лексиконе моих родителей не было слов вроде «добрые дела» или «нести свет».
Дядя пока что удовлетворился достигнутым. Он объявил, что мы на время оставим эту тему, так как в час у него снова начинается прием больных — ему пора идти творить свои собственные добрые дела.
Вероятно, именно в этот момент тетя взяла вилку и принялась есть. Она всегда ждала окончания перепалки. Возможно, это было вызвано не испугом из-за моей прямоты, а всего лишь привычкой. Тетя обычно молчала, пока не убеждалась, что дядя сказал все, что хотел сказать. Даже если я обращалась непосредственно к ней, она сначала взглядывала на дядю и ждала — вдруг он захочет ответить. Говорила она всегда бодро. И улыбалась, как только видела, что разрешено улыбнуться. Поэтому мне не верилось, что дядя ее угнетает. Еще мне трудно было поверить, что она — сестра моей матери: она выглядела гораздо моложе, свежей и аккуратней, плюс еще вечные лучистые улыбки.
Моя мать не стеснялась перебить отца, если считала нужным немедленно высказаться — а это бывало часто. Мои братья — даже тот, что объявил о своем желании перейти в ислам, чтобы указывать женщинам их место, — всегда прислушивались к ней как к равной.
«Дон посвятила свою жизнь этому человеку», — говорила мать, старательно воздерживаясь от оценок. Или: «Этот человек для нее свет в окне». Тогда так говорили, и это не обязательно значило осуждение. Но я не встречала женщины, к которой эти слова подходили бы так же точно, как к тете Дон.
Конечно, говорила мать, будь у них дети, все было бы по-другому.
Подумать только. Дети. Путались бы под ногами у дяди Джаспера и скулили бы, добиваясь внимания матери. То болели бы, то пищали, устраивая беспорядок в доме и требуя еды, которую не ест дядя.
Немыслимо. Этот дом принадлежал ему, здесь готовилась еда, которую любит он, радио— и телепередачи тоже выбирал он. Даже если он был занят на приеме больных (в пристроенном к дому кабинете) или посещал их на дому, здесь все должно было идти так, чтобы в любой момент выдержать его инспекцию.
До меня не сразу дошло, что такой режим имеет и свои плюсы. Ярко начищенные серебряные ложки и вилки, натертые темные полы, приятные на ощупь простыни — всем хозяйственным священнодействием заведовала тетя, а воплощалось оно руками горничной по имени Бернис. Бернис готовила еду из свежих продуктов и гладила посудные полотенца. Все остальные врачи города посылали белье в китайские прачечные, а наше белье Бернис и тетя Дон собственноручно развешивали на веревках во дворе. Простыни и бинты отбеливались солнцем и пахли свежестью. Косоглазые, по мнению дяди, чересчур налегали на крахмал.
— Китайцы, — говорила тетя мягко, чуть подшучивая и словно извиняясь одновременно перед дядей и перед работниками прачечной.
— Косоглазые, — задорно повторял дядя.
Это слово звучало естественно только в устах Бернис.
Моя верность родительскому дому, где процветала интеллектуальная жизнь и царил физический беспорядок, понемногу слабела. Конечно, на создание и поддержание домашнего уюта уходят все силы женщины. На такие вещи, как перепечатывание унитарианских манифестов или побег в Африку, уже ничего не остается. (Поначалу каждый раз, когда кто-нибудь говорил, что мои родители сбежали в Африку, я повторяла, что они уехали туда работать. Потом мне это опротивело.)
«Надежный тыл» — это были ключевые слова. «Самое важное занятие в жизни женщины — создание надежного тыла для мужчины».
Что, тетя Дон прямо так и изъяснялась? Не думаю. Она сторонилась громких заявлений. Наверно, я прочитала эти слова в каком-нибудь из женских хозяйственных журналов, найденных в доме. Мою мать от подобных изданий тошнило.
Поначалу я исследовала городок. Я нашла в дальнем углу гаража тяжелый старый велосипед и укатила на нем, не подумав спросить разрешения. Я поехала под горку по только что посыпанной гравием дороге над заливом, и велосипед потерял управление. Я сильно ободрала одно колено, и пришлось зайти в приемную к дяде, в кабинет при доме. Дядя умело обработал мою рану. При этом он держался по-деловому, с безличной мягкостью. Без всяких шуточек. Он сказал, что не помнит, откуда взялся этот велосипед — коварное неуклюжее чудовище. Если я уж так хочу кататься, надо раздобыть мне другой, получше. Когда я обвыклась в новой школе и усвоила правила для подрастающих девочек, мне стало ясно, что катание на велосипеде совершенно исключено, так что больше мы к этой теме не возвращались. Меня, впрочем, удивило, что дядя не стал говорить о приличиях и о том, что положено или не положено делать девочкам. Будучи на работе, он, казалось, забыл, что должен наставлять меня на путь истинный и, особенно за обеденным столом, напоминать мне, чтобы я брала пример с тети Дон.
Тетя же, узнав о моей вылазке, сказала:
— Ты поехала туда кататься сама, одна? Ты что-то искала? Ну ничего, скоро ты заведешь подруг.
Она была права и в том и в другом: я в самом деле скоро завела подруг и это в самом деле ограничило мою свободу.
Дядя Джаспер был не просто врачом — он был Доктором с большой буквы. Это он добился того, что в городе построили больницу, а потом запретил называть ее в его честь. Он вырос в бедной семье, но был очень способным и преподавал в школе, пока не накопил денег, чтобы учиться на врача. Он принимал роды и вырезал аппендиксы прямо на кухнях фермерских домов, пробившись сквозь метель. Такое еще бывало даже в пятидесятых и шестидесятых. Все знали, что он никогда не сдается — лечит и заражение крови, и воспаление легких. Он вытаскивал больных с того света, когда про новые лекарства еще и не слыхали.
Но у себя в лечебнице он казался другим человеком, гораздо более легким в обращении, чем дома. Словно дома ему приходилось быть все время начеку, а в кабинете можно было ослабить бдительность — хотя, если вдуматься, логичней было бы наоборот. Работающая с ним медсестра даже не проявляла особого пиетета, совсем не похоже на тетю Дон. Когда дядя обрабатывал мою коленку, медсестра как раз сунула голову в дверь и сказала, что уходит домой пораньше.