АЙЗЕНБЕРГ В том и задача, чтобы «передать словами». Это прямо связано с тем, где мы живем и как мы живем. Придется начать с трюизмов: всю первую половину прошлого века здесь шла какая-то непрерывная война на уничтожение. Уничтожение не только всех, но и всего, культуры в первую очередь, даже материальной культуры. Культурное воспроизводство было окончательно разрушено – и вот осталось нечто: просто страна – как территория, как место, где живут люди, не имеющие для своей жизни культурных навыков. Не имеющие в том числе и речевого навыка, чтобы что-то сказать о себе, о месте, где они живут, о своей жизни в этом месте. Не имеющие языка и не понимающие, собственно говоря, где они оказались и кто они такие. И эта ситуация – ситуация полного отсутствия культурного, да и просто жизненного обеспечения – стала, мне кажется, ощущаться всеми как раз в то время, когда я сам начинал быть существом отчасти сознательным, начинал писать стихи, например. То есть где-то в середине 60-х. До этого еще существовала какая-то инерция – то ли инерция предыдущих уничтоженных культур, то ли просто инерция того гигантского геологического разлома с последующим высвобождением социальной энергии и пр. Люди жили силой этой инерции, но ближе к 60-м они стали ее терять, а вместе с ней – и представление о реальности. В таких ситуациях стихи первыми приходят на помощь самым естественным образом – просто потому, что они больше всего связаны с какими-то конвульсивными движениями «тонкого сознания».
ГОРАЛИК Стихи как метод глубокой рефлексии?
АЙЗЕНБЕРГ Изменения, происходящие в мире, ведь не сразу доходят до сознания, до тех областей нашей психики, которые мы способны контролировать. Но наше «тонкое сознание» (синоним души) сразу отзывается на любые перемены новыми, еще необъяснимыми колебаниями, каким-то новым трепетом. Оно трепещет иначе – не так, как раньше. Стихи умеют подхватывать этот трепет, заражаться им. Они сами становятся этим новым трепетом.
ГОРАЛИК Воскрешение погибшей культуры, заполнение лакун, возникших в ходе уничтожения культуры, – это ведь очень близко понятию «реставрация»? Вы реставратор по образованию, вы много лет работали в этой области. Как ощущает культуру человек, который фактически трогал ее руками?
АЙЗЕНБЕРГ Вы знаете, как раз мой опыт реставратора в этом плане сугубо отрицательный. Я, конечно, благодарен и этому опыту, как и любому другому, но энтузиазм, с которым я начинал работу реставратора, постепенно – и довольно быстро – исчезал: я понял, что сама реставрация – вещь страшно двусмысленная. Нужно уточнить: я говорю сейчас именно о реставрации – не о консервации. Консервация – вещь правильная и необходимая. А что такое реставрация? Какое-то здание было перестроено, искорежено, испорчено или даже уничтожено, но вот пришли мы, реставраторы, и сейчас восстановим все в самом что ни на есть первоначальном виде. Я понимал, что делаю что-то не то, но никак не мог это «что-то» сформулировать, найти главное слово. И это слово – уже в сравнительно позднем, начала 90-х годов, разговоре – мне подсказал Гриша Дашевский. Он тогда приехал из Франции, описывал свои впечатления и в каком-то придаточном предложении просто упомянул: «…средневековые замки, то есть настоящая архитектура – окаменевшее событие». Как потом выяснилось, он никак эти слова не зафиксировал и сразу их забыл, а у меня от них что-то вспыхнуло в мозгу: «окаменевшее событие». Именно! Событие тем и отличается от всего остального, что оно неповторимо: оно произошло раз и навсегда. Пытаться восстановить его, «реставрировать» – значит фальсифицировать реальность, переписывать историю.
ГОРАЛИК Как вы оказались реставратором?
АЙЗЕНБЕРГ Я окончил Московский архитектурный институт, но уже на последних курсах понял, что заниматься современной архитектурой мне не очень хочется, а вот старая архитектура, наоборот, привлекает меня весьма серьезно. Началось это увлечение еще на первых курсах: во время летних каникул мы вербовались в архитектурные экспедиции, это называлось «паспортизация памятников архитектуры». Эти памятники надо было зафиксировать, но для начала – просто найти, потому что никакого общего «свода памятников» еще не существовало. И мы буквально прочесывали какие-то глухие районы северных областей (в моем случае – Вологодской и Костромской) и смотрели, что там есть: искали разрушенные храмы, часовни, просто интересные деревенские дома – старые или чем-нибудь необычные. Нужно было сделать схематический обмер этих объектов, фотографии, разумеется, и дать какое-то профессиональное описание. По идее прилагалась еще и историческая справка – если удавалось ее где-нибудь раздобыть. Это было очень увлекательно, и мне показалось, что такая работа как раз по мне.
ГОРАЛИК Чем она была увлекательна именно для вас?
АЙЗЕНБЕРГ Во-первых, был какой-то поисковый, чисто экспедиционный азарт, да и сами памятники были порой вполне замечательны. Но все-таки самым сильным впечатлением были те края, те земли, по которым нам нужно было пройти. Мы оказывались там, где без этой работы никогда бы не оказались. Приезжали – а в основном приходили пешком – иногда в такие места, где до нас какой-либо посторонний человек был лет двадцать назад. Это был невероятный опыт, совершенно бесценный.
ГОРАЛИК Впечатление должно было нередко оставаться гнетущее.
АЙЗЕНБЕРГ «Гнетущее» – совсем не то слово, но нужного я сейчас что-то не подберу. Я думаю, что в тех деревнях, где мы бывали, сейчас уже никто не живет. В них и тогда практически уже не жили. Так, две-три семьи. И появлялось ощущение как бы исчезающей страны: громадного, пустого, только прошедшим заполненного пространства. Какое-то огромное ощущение.
ГОРАЛИК И это в то время, когда большинству казалось, что эта страна не просто не может исчезнуть – что она не может измениться, даже шелохнуться, – этакая неподъемная каменная скифская баба.
АЙЗЕНБЕРГ Ну, вы знаете, одно другому, боюсь, не противоречит. Было именно такое ощущение: есть незыблемая государственная территория, но только внутри этой территории – исчезающая страна.
ГОРАЛИК Как архитектура оказалась в круге интересов настолько вербального человека, как вы?
АЙЗЕНБЕРГ Не такого уж и вербального на самом деле. Стихи – это все-таки сравнительно позднее увлечение, я стал писать их регулярно лет с четырнадцати-пятнадцати. Именно регулярно, а не эпизодически, как это делают все. До того были редкие и совершенно детские опыты: несколько эпизодов с разрывом в два-три года. А уже лет с пятнадцати стихи постепенно стали превращаться в главное занятие и главное, что ли, жизненное приключение. До этого я все больше рисовал и лепил, занимался в художественных кружках, учился в художественной школе и лет, наверное, до шестнадцати полагал по инерции, что стану художником. Только потом сообразил, что это, в общем-то, дело не мое.
ГОРАЛИК Что могли дать стихи, чего не могло дать все прочее – рисование и пр.?
АЙЗЕНБЕРГ Могу признаться, что к тому времени в художественных занятиях обнаружилась какая-то область, мне явно недоступная. Я всегда прилично – ну, на подростковом, конечно, уровне – рисовал с натуры: в основном портреты, но и этюды, натюрморты и т. д. Куда хуже удавались мне так называемые композиции – то, что надо замыслить «из головы». Но ближе всего к настоящей картине, к полотну были именно «композиции», и вообще художник, как нам тогда казалось, – это человек, который пишет «картины», а не какие-то там этюды или натюрморты. Они лишь подготовительный этап для настоящей работы – писания «полотен». Я, слава Б-гу, очень рано почувствовал, что к «полотнам» мне перейти будет затруднительно и что меня вообще смущает сама идея «этапов». А в стихах не было таких подготовительных ступеней, не было и ощущения границы. Там все главное начиналось сразу. Вероятно, поэтому у стихов и не осталось реальных конкурентов, когда я стал немножко понимать, что такое стихи, чувствовать их как именно стихию.