Хаупт боялся выходить из своей комнаты. Дурно воспитанная дама из соседней комнаты, видимо, надеялась выжить его снова. Но больше всего Хаупт боялся ее сыновей. Одинакового роста, одинаково чумазые, они казались Хаупту ровесниками, лет примерно семи. Они высовывали язык, когда он с ними здоровался, крутили пальцем у виска, когда он их о чем-нибудь спрашивал, они старались разозлить его, когда бы он ни появился, — они, конечно же, сразу поняли, что этот человек совершенно не способен дать волю рукам. Другое дело — Георг. Он кидался на эту троицу, где бы их ни застал, колотил того, кто попадался ему под руку, и даже без всякого повода, просто из принципа. Словом, с этой троицей у него проблем не было.
Готовили они по очереди, то Хаупт, то Георг. Георг поначалу вообще не знал, как это делается, однако в короткий срок научился готовить даже лучше, чем брат. Однажды в воскресенье Георг пришел домой к обеду, но у Хаупта на столе ничего не было.
— Ни одной кастрюли, — сказал Хаупт.
— Но ведь на кухне полно кастрюль.
— Их все заняла старуха.
Георг отправился на кухню.
Соседка сидела за столом со своим выводком. Они только что отобедали.
— Кастрюли, в которых вы готовите, наши, — сказал Георг. — И чашки, из которых вы пьете, наши.
И вдруг он начал хватать все со стола. Составил тарелки стопкой и сунул ее брату, совершенно потерявшему от изумления дар речи.
— Неси к нам.
Фрау Янковски следила за ними, раскрыв рот. Они вынесли из кухни почти всё. На письменном столе громоздились кастрюли, сковородки, столовая посуда и приборы. В ванной они тоже произвели раскопки. Георг вторгался даже в комнаты, оглядывал все и забирал то, что считал их собственностью. Никто ему не сопротивлялся. В такой мере уважение к собственности еще не было подорвано.
— Отныне вы должны просить разрешения, если хотите чем-либо пользоваться, — заявил Георг.
Форма обхождения с ними обитателей дома резко изменилась в лучшую сторону. Теперь к ним стучали, просили разрешения взять тот или иной предмет, приносили взятое с благодарностью назад, и, главное, приносили в чистом виде, поскольку Хаупт частенько возвращал взятую посуду, объявляя, что она грязная, и грозя лишить виновника права пользования. Георг между тем искал следы остального домашнего имущества. И что только ни находил, забирал со собой без комментариев. Так постепенно им удалось собрать значительную часть своих вещей, и комната Хаупта походила теперь на склад магазина хозяйственных товаров, а точнее, на лавку старьевщика. Отыскалось даже кое-что из родительской одежды. Как-то раз Георг встретил фрау Янковски в материнском платье. Он заставил ее снять платье и вернуть ему. После этого он проверял белье на веревках, а также корыто с замоченным бельем. К тому же он теперь присматривался, в чем ходили обитатели дома. Но толку от этого было мало.
Что радовало Хаупта особенно, так это необычная осмотрительность фрау Янковски, которую постепенно обрели и ее сыновья. Они старались не встречаться с Хауптом, а их мать вела себя теперь куда тише, она как-то сгорбилась, ходила приниженная. Большое облегчение, считал Хаупт. Во всяком случае, за их дверью стало значительно спокойнее, а иногда он даже слышал, что фрау Янковски вмешивалась, когда сыновья готовы были сцепиться.
— А ну-ка тише. Господин Хаупт работает.
Большую часть кастрюль и вообще всякой посуды Хаупт вскоре опять выставил в кухонный шкаф для всеобщего пользования. Постоянные просьбы соседей изрядно ему надоели. Зато он ревниво берег остаток, который никому больше не одалживал. Не потому, что предметы эти имели какую-то особую материальную ценность. Дорогой розенталевский сервиз все равно украли. А то, что он тщательно сберегал в книжном шкафу, были всего лишь отдельные предметы: суповые миски, блюда, чашки, кофейники, сахарницы. Все — различного стиля, но у них было общее — все они были с дефектами. У одних чашек не было ручек, у других они были приклеены. У одних мисок отбиты уголки, другие склеены. И у всех без исключения кофейников отбиты носики.
Но эти повреждения числились отнюдь не за теми, кто пользовался посудой сейчас. Большинство из них существовало с незапамятных времен. Отбитые места пожелтели, клей в трещинах потемнел. Хаупт точно знал, кто нанес фарфору такой непоправимый ущерб. Конечно же, не фрау Байсер, не Георг, не отец и не он сам. Кто постоянно задевал за все углы, что-то опрокидывал, у кого вечно все валилось из рук, кто беспрерывно разбивал дорогой фарфор, кто за многие годы перебил целые горы фарфора, кто совершенно не умел мыть посуду, чтобы из кухни не доносился звон, у кого нужно было как можно быстрее брать все бьющееся из рук, кого, если уж на то пошло, вообще нельзя было допускать к стеклу, так это Шарлотту.
Увидев вновь всю эту разбитую посуду, Хаупт растрогался. О Шарлотта! Ведь кое-когда они и в самом деле называли ее по имени. Даже Георг уже в восемь лет обращался так к матери.
— Шарлотта, опять? Шарлотта, будь же внимательней. Что я тебе говорил, Шарлотта. Я же знал, что так будет. Шарлотта, ты никогда этому не научишься.
— Вы правы, — кричала в таких случаях Шарлотта Хаупт. — Не знаю, в чем дело, но тарелки просто прыгают у меня из рук.
А они все умели обращаться с фарфором и стеклом. Ни у кого из них никогда ничего из рук не выскальзывало. И несмотря на это, они были к ней снисходительны, когда что-нибудь снова разбивалось. Больше того, этот ожидаемый звон и грохот выметаемых осколков были постоянным и надежным источником юмора и хорошего настроения, они вызывали такие взрывы веселости, что у Шарлотты Хаупт уже заранее начинали дрожать руки, когда предстояло вытирать посуду.
Не менее забавными считали они и ее кулинарные попытки: просевшие плетенки, обуглившиеся рулеты, жесткие, как подошва, бифштексы, жидкие или каменно-крутые яйца к завтраку, пережаренный картофель. Грязные следы на стекле, когда она мыла окна. Моющий порошок на лестнице, когда ей приходило в голову заняться уборкой, к тому же в самое неожиданное время. Нет-нет, никто никогда ее не осуждал. Напротив, все находили ее восхитительной, стоило ей, красной как рак, потной, размякшей от жары, вынырнуть из адского кухонного чада. Ее фартуки казались им элегантными, они помогали ей чистить салат, сливали воду с вареной картошки, присматривали за тушеным мясом. Немножко присматривали они и за ней самой. А восьмилетний сын звал ее просто по имени.
Но музыка искупала все. Шарлотта занималась по меньшей мере четыре часа в день. Не считая уроков, которые она давала своим сыновьям. Зато ее муж сразу заявил, что у него нет слуха. Он всегда делал эту оговорку, когда хвалил ее. А хвалил он ее постоянно. Шарлотта систематически разучивала новые вещи. После этого она церемонно приглашала всех на концерт. Эразмус Хаупт требовал, чтобы сыновья присутствовали на этих концертах. Наклон его головы, а также весьма выразительный взгляд давал им понять, что это прежде всего вопрос такта. Прослушать итог многочасовых усилий жены, разученную сонату Моцарта, — для Эразмуса Хаупта это был вопрос такта.
Тоже мне герой, подумал Хаупт.
Дни рождения в их семье славились. Мать любила делать подарки. Дни ли рождения, рождество, пасха — это были истинные оргии, торжество красок и изобилия. И пусть даже среди всех этих цветов из вороха упаковочной бумаги в мерцании свечей извлекались в итоге пара кальсон или носков, а к концу войны и вовсе лишь все более унылой расцветки галстуки — праздник для Шарлотты Хаупт был всегда праздником.
Какой щедрой души человек, подумал Хаупт.
И если Шарлотта Хаупт отвечала за красоту, то Эразмус Хаупт — за порядок. У него была своя манера входить в комнату, как будто, не появись он там своевременно, неизбежно начался бы хаос. Впрочем, Эразмус Хаупт сглаживал конфликты даже там, где их и в помине не было. И делал это весело. Любимым словечком у него было существительное «ясность». «Будь добр, внести, пожалуйста, побыстрее ясность в вопрос, намереваешься ли ты съесть еще один кусок торта или нет?» — передразнивали его нередко сыновья. Впрочем, соблюдая известную осторожность, так как это был единственный способ по-настоящему вывести мать из себя. Своего Эразмуса Шарлотта в обиду никогда не давала. Когда он входил в комнату, все остальные отодвигались для нее куда-то на периферию. Когда он начинал говорить, она тут же замолкала. Когда он шутил, она смеялась, но смеялась серьезно, во всяком случае, не так, как обычно. Ее смех разносился по дому.