Отвлеклась от воспоминаний и размышлений: взяв утиное крылышко, стала подметать подле постели. Медленно, осторожно, чтобы не потерять равновесие, совершала привычные сызмальства движения, сгребая мусоринки на жестянку, что прибита у поддувала печки. Закончив работу, неуклюже плюхнулась на кровать, завалилась к стенке и беззубо посмеялась над неповоротливостью, вспомнив, как дразнили в детстве: "Стёпа-лёпа, требуха, съела корову и быка". Тогда такой не была, а вот сейчас поистине Стёпа-лёпа... Поёрзав, умостила высохшее тело и бесцельно заскользила взглядом по комнате. Дверь с висящими цветными занавесками, стены с обоями "под дерево" и яркой, с крупными розами, клеёнкой, грубка* с треснувшей плитой и двумя покоричневевшими конфорками. В ногах кровати, между стенкой и грубкой, втиснулся постав с посудой и всякой мелочёвкой. Задержала взор на прислонённой к кружке фотографии. Карточка была сделана с портрета, что рисовал внук. Прищурившись, начала внимательно рассматривать изображение. Оно сперва не очень нравилось, но чем длительнее вглядывалась в свой образ, тем больше преисполнялась гордостью за себя и за внука. "Ну прям великомученица Варвара! Это ж надо так нарисовать..." Оторвалась от фото, рывком отпрянув от стены, снова повернулась к окошку. Там гулял ветер, клоня верхушки деревьев и теребя травы. Под обрывом, не видимая ей, течёт Лиска. Течёт и течёт... До неё несла свои воды и после будет... Красивая речка... Родная.
Да коровки... Сколько же возле них хожено-перехожено... Когда начинался отёл - ночами не спала, караулила. Во время растёла не одна приносила приплод - несколько. И всех телят старалась сохранить, выпоить, выкормить не ради денег, которые видели-то в конце года. И те - гроши. Получается, трудились для палочки, что ставил учётчик в журнале, отмечая твой выход на работу. Трудодень - одним словом. И не во имя премий напрягалась, привыкла любое поручение исполнять на совесть. Да и скотину дюже* жалела. Вот только её кто жалел? Знай, подгоняли - давай, давай, Яковлевна! Она и давала - ударницей была. Пупок рвала - надрывалася, а за это мало того, что не платили, ещё и налогами обложили так, что приходилось занимать у кого-нибудь или покупать, чтобы сдать государству шерсть, молоко, яйца... Намучились тогда...
Вспомнилось, как однажды пришлось коровку прирезать - приболела, и ничего поделать нельзя было. Та, жалкая, чувствовала свой конец - облизывала телят, и слёзы из глаз градом. Чисто человек*... И сама-то возле в голос кричала, глядя на кормилицу и будущих сиротинушек. Это было... "Когда ж было? До войны... Да не, после уже... Или до... После",- спорила с собою. После, после... Когда из Рахинки в Гуреевск с Валюшкой вернулись к маме. В то время сама была мамой. И вдовой. Да... Прирезали коровушку, и повезла на салазках мясо на базар в Калач. Подошла к Дону, а там окраинцы* кругом. С горем пополам перебралась через воду, продала говядинку добрым людям. Отоварилась чем могла и пустилась в обратный путь. Шли с соседкой по куту. Наташка-то налегке, с узелочком, а она - что в Калач гружёная, что оттуда. И хоть просила: "Ты не убегай от меня далёко", соседушка умелась, оставив её одну. А смеркалось... Господь милостив - не запутлялась нигде, дошла, покупки в целости и сохранности домой привезла...
Снова прислонилась к стенке, закрыв веки... задремала. Левая рука, иссохшая, со скрюченными пальцами, поддерживалась и прижималась к телу правой. Ноги, в пуховых носках, покоились на стульчике, потому что тяжело их поднимать всякий раз на кровать... Голова завалилась на бок... лицо приняло спокойное выражение... воспоминания с переживаниями на время покинули старушечку...
Проснувшись, не сразу сообразила, какое время суток... Сумрачно и по-прежнему тихо. Горела настольная лампа. На стуле находилась еда (за стол давно садиться не может): в тарелке тускло желтела яичница, поверх кружки с молоком лежал ломоть чёрного хлеба. Перекрестившись и сотворив молитву, принялась вечерять*. Ещё не поймав ложкой кусок глазуньи, широко открыла рот в ожидании, когда рука донесёт еду. Яйцо приятно растеклось по языку, и, отломив кусочек хлеба, аппетитно зашамкала. Справившись с яичницей, взялась за молоко, отпивая громкими глотками. Наелась, поблагодарила Бога и стала громоздиться на постели, словно курица на нашесте. Найдя удобное положение, угомонилась. За грубкой потонакивал* сверчок, шебуршали мыши... Днём тихо... ночью тихо... сейчас тоже... Спать не хотелось... и опять перенеслась в прошлое.
Папа приехал с ярмарки из Суровикино, привёз всякого товару с гостинцами, а также картинки. Многие уже украшали стены куреня. Вечером, прицепив новые репродукции, объяснял: "Вот это - германцы, а это - австрияки". Изображения цветные, красочные и оттого запоминающиеся. Ребятишки любили их рассматривать, и порой возникали споры по поводу нарисованного. "Ето австлияка", - указывал пальцем Осюшка. "Не-емцы!" - поправлял Епиша, а потом добавлял, дразня брата: "Сам ты австрияка". Ему эхом вторила Варятка: "Сям астлияка". Ося обижался, шмыгал носом, слезал с лавки, уходил в переборку, ложился на детскую кровать, что стояла между русской печью и окном. Лёжа в койке, тихо бурчал, продолжая спор, бросал косые взгляды в сторону сестёр и братьев...
... Ударили ранние заморозки, и утром сивая от инея трава искрилась под лучами восходящего солнца. От речной ленты поднимался пар, переливаясь розово-оранжевыми клубами. Надобно собрать урожай, в том числе и арбузы. Хутор Гуреевский разделялся на две половины. Одна из них звалась Антоновым кутом, где довольно успешно бахчевали. Жившие ближе к Скворину гордились выращенной картошкой. У Бузиных имелось и то, и другое, в огороде и в поле.
Та же плетёная арба, переваливаясь с выбоин на кочки, медленно двигалась с поля, набитая всклянь* полосатыми плодами. Дома семейство принялось за разгрузку, таскало и катало урожай в сарай и на подловку*. Арбузы, хранящиеся под тёплой соломенной крышей, долго будут радовать семью сочно-красной мякотью и запахом лета. Закатанные в сарай елись осенью. А ещё мёд из них варили. Вкусный... Пахучий... Резали ягоды на куски и отваривали. Потом получившуюся кашу процеживали над кадушкой, вываркой или большой миской. Отжимали и тёмно-тянучий сок снова ставили на горны*, топящиеся татарником*, и варили, варили... Привлечённые ароматом, слетались осы с трясущимися от возбуждения брюшками, мухи, потирающие лапки в предвкушении трапезы. Бабочки, демонстрируя воспитанность, присаживались у лакомства и помахивали, словно веером, нарядными крылышками... В котлах, булькая, пыхтел густо-дегтярный мёд, вздымая жёлто-алую пенку, которую позволяли детям снимать. Они, собирая пеночку в деревянную ложку, облизывали её и пальцы. И жмурились, как коты на пригреве... Тонкий запах татарника, языки пламени, ласкающие дно посудины, уходящее (а оттого ещё милее) тепло согревали детские души, переполняя весёлым счастьем, что возможно только на зореньке жизни, когда человек не выдвигает никаких условий и умеет радоваться малому проявлению Божьей милости...
Из сваренной арбузной каши промывали в Лиске медовые семечки. Зимой их жарили, и мама делила: себе с папой по две ложки, остальным - по одной, себе - две, остальным - по одной... Сла-адкие те семечки, сладкие...
Зажмурилась, словно предвкушая шелушение, и даже почувствовала неповторимый вкус... Видать, то самые сладкие годы, в дальнейшем в жизни было больше горечи или её привкуса.
Посмотрела на настольную электролампу, изготовленную под вид керосиновой, и не смогла оторвать взгляда. Свет стал расплываться, колебаться, на секунду показалось, что внутри стекла колышется огонёк фитиля, как от дыхания подруг, пришедших на посиделки.
Наступало время, и душа просилась в компанию ровесниц с ровесниками, когда хотелось отойти от домашних дел, дать волю переполнявшим смеху, шуткам, песням и частушкам. Собирались по очереди у кого-нибудь, договариваясь, кто будет хозяйкой в следующий раз. Но прежде предстояло отпроситься у родителей. Мама была не против, но... как скажет отец...