Мы, не знавшие телевизоров, интернета, видели людей с другим цветом кожи только в кино. Но кино было тогда только чёрно-белым. А тут мы, как говорят, вживую наблюдали жизнь племени, собственными устоями обреченного жить в состоянии вечного кочевья. Своим детским разумом мы понимали, что это такие же люди, как и мы, только чуть темнее.
Но вместе с тем, мы осознавали, что они не такие как все мы, живущие в своих домах, ходившие в школу. Незнакомый кочевой уклад жизни цыган был нам чужд и непонятен. Живут в кибитках, на остановках спят в шатрах, а то и под открытым небом. Едят всем скопом из одного общего котла. Живут вольно, не зная сельсовета. В отличие от наших родителей, имеющих годовую норму выходо-дней в колхозе, цыгане всё время предоставлены сами себе. Когда хотели, тогда работали, где желали, там и гуляли.
Но основным в нашем детском сознании была разница в отношении к школе. Мы считали должным и непререкаемым то, что ежедневно должны были идти в школу, выслушивать упрёки родителей за плохую успеваемость, выполнять домашние задания. У цыган всё было гораздо проще. Шагая в школу ранним утром и возвращаясь домой мы видели наших цыганских сверстников в состоянии постоянных игр или безделия. Лишь подростков привлекали качать фой. Никаких тебе учебников, тетрадей, домашних заданий, двоек и родительский собраний.
Сейчас, анализируя свои детские ощущения, я не помню, чтобы у меня возникло чувство зависти к цыганским детям. Более того, глядя на их буйные забавы, меня не покидало до конца не осознанное мной ощущение, что эти дети лишены были в своей жизни чего-то очень важного. У них не было собственного дома, не было двора, не было школы. У них не было того мира, который был у меня. Мне всегда было жаль их, несмотря на то, что, в отличие от них - вольных, сам я хронически страдал от дефицита свободы, вернее - воли.
Но главным, пожалуй, в отношении к цыганам был страх. Страх этот постоянно подпитывался взрослыми. Подпитывался, несмотря на то, что мой дед Михасько довольно трезво раскрывал скобки в непростых, почти мистических моих чувствах к цыганскому населению:
- Цыгане такие же как и мы, только у них жизнь другая. У них свои законы, свои обычаи, которых они придерживаются. Их не надо пугаться. Надо только, когда цыганки заговорят с тобой, не смотреть им в глаза. И сразу уходить быстро, не слушая, что они говорят.
Но дед не подозревал, что своими словами он посеял в душе моей ещё больший страх.
- Если их не надо бояться, то зачем нельзя смотреть в глаза и необходимо, не слушая, о чём они говорят, быстрее убегать?
Я был уверен, что дед не договаривает, скрывает от меня что-то важное. А мне так хотелось знать всё о цыганах!
Но страх всё-таки был на первом месте. Подростки, а за ними и мы, младшие, были уверены, что цыгане за кушаками, а цыганки в многочисленных складках юбок носят острые, как бритва, кривые ножи. Говорили, что цыгане заговаривают сделанные ими топоры, ножи, серпы и сапы. Страх подпитывался и личными впечатлениями от увиденного.
Мне было около пяти лет, когда Алёша взял меня с собой на долину. В округе мельницы жили его одноклассники и приятели. С Маркова моста был виден расположившийся на постой цыганский табор. Поднимался дым костров, тяжело ухала под молотом наковальня. Алёша с друзьями стояли вокруг наковальни, возле которой, стоя на коленях, пожилой цыган колдовал над откованным серпом.
У колодца я обнаружил и поднял мёртвого воробья. Он, видимо, умер совсем недавно, ещё не успел окоченеть. Мне казалось, что воробей ещё тёплый. С найденной добычей я направился к Алёше. За колодцем в тени высоченного тополя прямо на земле, была расстелена перина, прикрытая сверху толстым красным одеялом. Мне показалось, что под одеялом кто-то лежит. Но уверенности не было. Я подошёл поближе. Я уже был твёрдо уверен, что под одеялом никого нет, когда под ним кто-то зашевелился.
Из под одеяла показалась огромная кудлатая всклокоченная седая голова старого цыгана. Лицо его до глаз закрывали усы с бородой, такой же седой и всклокоченной. До сих пор я не могу дать полного объяснения моему тогдашнему поступку, но от неожиданности я бросил дохлого воробья прямо в центр одеяла. Старик повернул голову и увидел брошенного мной воробья. Сердце моё замерло, я перестал дышать.
Цыган стал выбираться из своей постели, что-то громко выкрикивая охрипшим гортанным голосом. В этот раз страх не пригвоздил меня к земле. Через пару секунд я уже был возле Алёши. Но что-то меня гнало дальше. Через минуту-другую я уже был во дворе деда Михаська, до двора которого было немногим более ста метров. С опаской оглянулся. Погони за мной, к великой моей радости, не было.
Сейчас, с высоты моего возраста и зная элементы психоанализа, могу предположить, что воробья заставил меня бросить, подсознательный импульс. Я отдал цыгану единственное принадлежащее мне сокровище - найденного дохлого воробья. Возможно это было бессознательное стремление задобрить "злодея", откупиться от вероятной агрессии со стороны страшного нечёсанного старика.
Вскоре пришёл Алёша. Оказывается он видел, как я бросил воробья на одеяло на старого цыгана. Его рассказ вызвал у родственников короткое оживление. Только дед слушал Алёшин рассказ, не шелохнувшись. Нагнувшись вперед, он сидел на низеньком табурете, тяжело дыша. Взгляд его, казалось неподвижный, был направлен на что-то далёкое. Вспоминая тот день, не исключаю, что дед, возможно, молча смотрел на свою барду, подвешенную на деревянные колышки, забитые в стену стодолы. Барда была куплена у, остановившихся в селе, много лет назад кочующих цыган.
По моим тогдашним представлениям о времени, дед купил барду ещё в незапамятные времена, только женившись. Барда много лет служила деду главным инструментом в его немудреном хозяйстве. После смерти деда барда долгое время валялась, заброшенной под лавку, у бабы Явдохи. Восстановленная мной, дедова барда и сегодня висит в моей домашней мастерской. В этом году барде исполняется ровно сто лет.
Будучи у деда, в тот день я долго откладывал возвращение домой. Когда мы с Алёшей возвращались от деда, издали увидев красное одеяло, я шёл вначале вслед за Алёшей, скрываясь от взора старого цыгана. Приблизившись, я увидел, что цыган продолжает лежать укрытым с головой. Тем не менее, поравнявшись с красным одеялом, уже шёл рядом с братом, прикрывавшим, как мне казалось, меня от лежащего цыгана. Когда мы миновали табор, я постепенно обгонял Алёшу, рассчитывая, что он надёжно заслоняет меня от взоров старого кудлатого цыгана.
Второе, случившиеся со мной при виде цыган, потрясение я испытал через несколько лет на шляху, ведущем через наше село из Плоп в Брайково. Тогда я наблюдал, необычную в своей жестокости и своеобразии драку двух цыганских таборов.
Возле колодца в самом центре села, в самом углу огорода Тавика, моего двоюродного брата, остановились несколько цыганских кибиток. Соскочившие с передков, несколько цыган помоложе, стали доставать воду и лить её в длинный, выдолбленный из песчаника, жёлоб, из которого утром и вечером поили колхозных лошадей. К жёлобу по очереди подводили лишь разнузданных лошадей, тянущих, за собой кибитки. Кони жадно начинали пить. Не дав насытиться, под уздцы силой отводили не утоливших жажду животных. Их место тут же занимали другие.
Мы, малолетние, видели тревогу, спешку и стремление цыган, как можно скорее, покинуть место вынужденного короткого постоя. Мужчины переругивались между собой. Женщины опасливо поглядывали вдоль дороги на Плопы. Детей не было видно вообще. Все они, скорее всего сидели, прижавшись друг к другу, в глубине кибиток.
Со стороны Плоп показался всадник, скачущий на низкорослом, вислобрюхом коне без седла. Его босые, грязные пятки прижимались к животу лошади. Издали он исступлённо кричал по цыгански, оборачиваясь и показывая коротким кнутовищем в сторону кладбища: