Литмир - Электронная Библиотека

Летом, в особенности в отсутствие папаши, Сонечка часто наведывалась в сад и бегала там по заросшим дорожкам и оврагам как дикарка. Ей нравился зелёный сумрак старых деревьев, их гулкий шум, беспорядочный крик птиц.

«О чём кричат птицы?» – шевелился в её детской душе вопрос, и она широко раскрывала глазёнки, прислушиваясь к говору природы, дышавшей на неё медовым запахом липы, сочной зелёной травы, сыростью перегнивающих на земле листьев, под которыми, если отвернуть их, бегают крохотные козявочки, извиваются червячки, страшные и нестрашные, или ползут паучки, красные как кровь. На пруде, затянувшемся у крутого берега ряской, плавают, среди широких плоских листьев, цветы точно белые звёздочки, яркие и должно быть душистые. «Хорошо бы нарвать этих цветов», – думала Сонечка и жадно смотрела вниз на пруд, не смея войти в него, потому что папаша строго-настрого запретил это делать, с тех пор как утопилась в этом пруде Грунька Рябая форма. Пруд наводил Сонечку на грустные мысли. А однажды, когда лягушки уныло тянули свою односложную бесконечную песенку, ей ясно послышался чей-то плач, там, в густом камыше, где в прошлом году был выводок диких утят. Сонечка подумала: «Это Груня плачет».

Когда вечер спускался на землю, и в его желтоватом сумраке тонули дали, Сонечка забиралась в мезонин и садилась у открытого окна. Перед ней лежал сад, мрачный, огромный, и тихо дышал, засыпая. Он уходил под гору, теряясь в овраге, откуда поднималась сизая дымка тумана. Направо темнела деревня, с облаком розовой пыли над нею, полная вечерних звуков – мычания коров, блеяния овец, брёха собак и звонкого крика баб. Налево белела церковь, окружённая венком деревьев, облитая догорающим огнём закатывающегося солнца. Прямо, за оврагом, расстилалось поле, необозримое, мягко сливающееся где-то далеко-далеко с палевым небом. Кротостью и миром веяло от этих картин.

Но вот зажигались звёзды в потемневшем небе. По словам мамаши и Агафьи, то были свечки, которые держали в руках хороводы ангелов. Как ласково мигали эти разноцветные брильянтовые огоньки, и как нежно дула ночь в лицо Сонечки, точно над нею парили крылья тех незримых существ! А в саду было тихо. Недвижно стояли деревья и спали. Спала деревня. Спала церковь, белая как привидение.

Действительность и сказка сливались тогда для Сонечки, в эти часы её детского созерцания, в один мир, волшебный и странный. Она мечтала. Она часто воображала себя маленькой царевной с золотой короной на голове. Живёт себе царевна да поживает, ест миндаль и конфеты, и все вокруг неё веселятся, и ей самой весело. Вдруг откуда ни возьмись злой волшебник Карломан. Он хватает царевну и уносит её в мрачный замок, находящийся вон там, в овраге. Он мучит её, задаёт огромные уроки из грамматики Востокова и требует, чтоб она сказала миллион имён, кончающихся на ёнок. Царевна ломает руки, в отчаянии ходит по залам замка, и шлейф её царского платья шумит. Она не знает столько имён, она плачет. А Карломану только этого и надо, потому что каждая слезинка её, падая на землю, превращается в крупную жемчужину. Много лет прошло с тех пор, как она в заточении. Когда настанет конец её тоске, её мукам? Что делается там, в её царстве? Кто утешает мамашу? Не умерла ли няня Агафья? Ах, как всё это хочется знать, и как зол Карломан, особливо по утрам, когда молится, вооружённый своим ремнём! Никогда не доводила Сонечка до конца своих грёз. Царевна оставалась в плену, окружённая всевозможными ужасами, летучими мышами, шипящими змеями, кривляющимися карликами, и единственным утешением её была надежда, что когда-нибудь кто-нибудь разобьёт страшный замок, прогонит Карломана и спасёт Сонечку, и она побежит, свободная, с весёлым, резвым криком, вон по тому необъятному полю, что ночью кажется седым, и что днём волнуется как золотой туман.

Как не помнила Сонечка, когда она выучилась грамоте, так не помнила и того, как и когда начала рисовать. Но кажется, что Машка Аршин и тут была её первой наставницей, потому что обводила углём на стене очертания тени от Агафьи или Груньки Рябой формы, и таким образом получались фигуры, в которых самый опытный глаз художника, едва ли признал бы человеческие изображения, но которые забавляли и восхищали Сонечку наравне с Агафьиными лошадками и санками. Когда подросла, она завела род альбомчика, крошечную книжечку, сшитую золотым шнурком, и всю разрисовала чернилами. Обилие тем была поразительное. Лица изображались преимущественно в профиль, с палочкообразными носами и руками, напоминавшими куриные лапки. Одна картинка представляла Машку, дававшую барыне умываться, другая – Агафью, третья – пьяного Ваньку Беззубого, четвёртая – лошадей, пятая – дом, окружённый деревьями, шестая – огонь. Потом этот натурализм сменился идеализмом, и была сделана новая книжечка, в которую заносились изображения святых, ангелов и чертей, отличавшихся длинными кренделеподобными хвостами. Временный упадок искусства выразился в сильном подражательном направлении – тон задавали суздальские картинки. Дошло даже до скопировывания их при помощи папиросной бумаги. Но вскоре искусство вновь расцвело, и появился ряд новых оригинальных и более совершенных композиций. Толчком послужило следующее обстоятельство.

В мезонине, с незапамятных времён, валялись, среди всевозможного хлама, три масляные картины. Однажды Сонечка рассмотрела их. Одна из них была прорвана, небольшая, квадратная, какого-то мягкого, золотистого тона. Сонечке она понравилась, она смахнула с неё пыль и повесила её на стене. Картина изображала Елисавету с предвечным младенцем на руках, кудрявым, полненьким и цветущим, но с серьёзным и капризным личиком, обращённым с недоумением к своей няне, между тем, как рука его протягивалась прямо к зрителю, ладонью вперёд и, казалось, выходила из полотна – так она была неподражаемо хорошо сделана. Елисавета, в тёмной шёлковой одежде, собравшейся во множество красивых складок на рукавах и коленях, заботливо и опасливо смотрела на него. Но в особенности удивительно было изображение Богоматери, в тёмно-зелёном платье, с буфами на плечах и в головном уборе, ниспадавшем лёгкой прозрачной дымкой до самых рукавов. Глаза её были опущены, и их мягкий свет чувствовался за шёлком ресниц, разливая радость на её прекрасном лице, молодом и проникнутом кроткой величавостью. Внизу, левее, у ног Марии, полулежал, опираясь на локоть, Иоанн Креститель, и на его лице, обращённом к матери, проступала ревнивая тревога как у детей, впервые сознающих, что родители их бедные и незнатные, и им суждено влачить жизнь слуг у нарядных барчуков, с которыми они вот сейчас играли запанибрата, ничего не подозревая. На две другие картины, изображавшие голых женщин, Сонечка не обратила большего внимания, но эта маленькая картинка приковала её к себе, и она часто бегала на мезонин, чтоб посмотреть на неё, пока граф не потребовал, чтобы ему выслали в Петербург все имеющиеся в доме картины. Сонечка огорчилась, когда увезли её сокровище, и долго напрягала все усилия, чтобы воспроизвести что-либо подобное, только ничего не выходило, да прежние альбомы её стали казаться ей гадкими, и она тихонько порвала их.

Между тем, ей исполнилось десять лет. Она покончила уже с четырьмя правилами арифметики, французским чтением, краткой священной историей, половиной грамматики Востокова, прочитала Пушкина, «Мёртвые души», несколько книжек «Современника», «Весельчак» за целый год и «Народную медицину» Чаруковского. Папаша в один прекрасный день решил отдать её в пансион и, недолго думая, разлучил с мамашей и всем, что ей было так близко и дорого.

Уезжая, она горько плакала. Было холодное утро, хмурилось небо.

VI

Сонечка рассказала Ивану Иванычу о своём детстве, о своём пансионском и гимназическом житье-бытье, а Иван Иваныч рассказал ей всё о себе. Узнав друг друга ещё ближе, они ещё более сошлись и часто говорили, что созданы друг для друга и умерли бы с тоски, если б их разлучили. Явилась жажда знать все секреты друг друга, и Иван Иваныч принёс ей однажды свои альбомы с карточками друзей и знакомых, сувениры, полученные в разное время от родных, причём, однако, медальон с портретом жены не показал, а бросил в камин (это было вскоре после ссоры с Полиной Марковной), тетради со стихами, писание которых возобновил недавно, несколько номеров газет, где были помещены его статейки, и один крошечный рассказ о том, как мужик жида убил, а становой взятку взял за что-то с жидовки, напечатанный в тогдашней «Искре». Сонечка порылась в своей шкатулке и, в свою очередь, показала её достопримечательности – русый локон покойной мамаши, тщательно завёрнутый в траурную бумажку, карандашную копию со св. семейства, «что на мезонине», сделанную уже очень давно и достаточно уродливую, портрет Агафьи, тоже неправильно нарисованный и, однако же, улыбающийся, почти живой, современный предыдущему рисунку, более двадцати карточек подруг, истрёпанный номер «Колокола», начатую и неоконченную поэму, которая потом была переделана и сообща доведена ими до конца под названием «Деревня», и пачку писем, в числе которых были письма от Лозовского, писанные к Сонечке в деревню, во время последних рождественских праздников. Кроме того, много было сухих цветов, придававших своим увядшим ароматом поэтическую прелесть всему этому собранию сувениров, по крайней мере, в глазах Ивана Иваныча. Относительно писем Лозовского тут же, по прочтении их Иваном Иванычем, сожжённых Сонечкою (Иван Иваныч с улыбкой смотрел на это аутодафе), у него завязался разговор с девушкой. Он находил, что Лозовский не такой уже сухой и прозаический человек, как думает Сонечка, а Сонечка утверждала, что «нет, это очень, конечно, образованный буржуа в коже семинариста, который совершенно доволен своим учительским местом и наверное скоро опустится до окружающего его уровня, да так этого и не заметит, а всё будет хохотать и ломаться». В письмах он упрашивал Сонечку оставить заоблачность, наплевать на поэзию и, сделавшись поскорее его женой, заняться в гимназии обучением подрастающего поколения, «чтоб толк вышел из её деятельности, а не одни фантазии».

10
{"b":"539541","o":1}