И однажды такое указание пришло. Ротмистру Тайтингеру предписывалось явиться в девять тридцать утра на сводную медкомиссию во Второй гарнизонный госпиталь Вены. Это было прямым следствием его прошения о длительном отпуске по состоянию здоровья. Видимо, от ротмистра спешили избавиться. Обычно такие рапорты рассматривались чрезвычайной комиссией далеко не с такой стремительностью! Разумеется, Тайтингер почувствовал себя оскорбленным. Боль, грусть, презрение к самому себе — вот какие чувства обуревали его сейчас.
Десятого декабря он уже отправился в путь. Перед отъездом он сказал эконому: «Ну вот, в феврале я вернусь, и все пойдет по-другому!» Жандармскому вахмистру объявил, прощаясь на вокзале: «Я на вас полагаюсь, отошлите сами этого паренька, Шинагля, в Грац!» Когда начальник станции дал сигнал к отправлению поезда, Тайтингер милостиво помахал ему из окна, испытывая сердечную признательность, словно станционный служащий отправлял состав исключительно ради самого барона.
В феврале я вернусь, подумал он, и, проникнувшись абсолютно безосновательной уверенностью, сказал себе также: в феврале я буду совершенно другим человеком, ведь февраль — это, считай, чуть ли не весна.
И подумал он еще, что хорошо бы повидаться в Вене с милым, добрым Зеновером, и дал из Пресбурга, где делал пересадку, телеграмму: «Срочно жду Вас в Вене, в „Принце Евгении“». Полный надежд, отправился он на сводную медицинскую комиссию.
Заключение комиссии гласило: расширение сердца, крайняя степень неврастении, истощение сердечной мышцы, к несению активной службы временно непригоден. Его даже не осматривали. Врач генштаба во Втором венском гарнизонном госпитале бросил ему: «Привет!» — и написал бумагу.
— Всего хорошего, ротмистр, — пожелал он на прощание, и прозвучало это как выражение соболезнования.
Вот, значит, как! Это была отставка. Барон Тайтингер шел по Верингерштрассе, не обращая внимания на подтаявший грязный снег; в первый раз с тех пор, как он себя помнил, барон не чувствовал себя солдатом, в первый раз — не солдатом. Не солдатом — а кем же? А штатским, вот кем. На улице было полно штатских, но все они уже давно штатские, они с самого начала штатские. А он, так сказать, новобранец среди штатских. Соответствующий документ, сложенный вчетверо, лежит у него в бумажнике.
Нелегко ни с того ни с сего вдруг стать штатским. У штатского, может быть, и есть начальство, да только не вышестоящее. Штатский может идти, куда ему вздумается, причем в любое время. Штатский вовсе не обязан защищать собственную честь с оружием в руках. Штатский может вставать, а не совершать подъем, и обходиться при этом без денщика — у штатского на то есть будильник… И вот он бредет бездумно, словно ему хочется стать еще более штатским, чем на самом деле, бредет по грязному снегу, сворачивает налево, на Шоттенринг, и собирается заглянуть в кафе. Он уже не предвосхищает визит быстрым, но прицельным взглядом сквозь стекло витрины — приличествует ли статус заведения его собственному, — он просто заходит. Штатский может позволить себе все.
Итак, Тайтингер заходит в первое попавшееся кафе на Шоттенринге, неподалеку от полицейского управления. Это маленькое кафе из разряда так называемых простонародных. За одним из немногочисленных столиков сидят шестеро мужчин, все в котелках. Они играют в тарок. Меня это не касается, думает Тайтингер. Он смотрит в окно — а там пасмурный зимний день — и пьет кофе со взбитыми сливками.
Входит еще один посетитель. Тайтингер отмечает про себя, что кто-то вошел, но делает это машинально, как отметил бы, что по помещению летает муха.
Мужчина этот тоже не снимает шляпу; он козыряет одним пальцем и, подсев к игрокам, принимается «болеть». Но в тот миг, когда Тайтингер кричит: «Счет!», человек этот вскакивает с места и поворачивается к барону. Тайтингеру кажется, что он этого человека где-то видел. А тот меж тем снимает шляпу, подходит к столику Тайтингера и говорит:
— Господин барон не узнали меня? Господин барон — в наших краях?
Да, это тот самый человек, автор «книжечек», Тайтингер уже и сам узнал его.
— Разрешите присесть? — спрашивает Лазик, и вот он уже сидит за столиком, вот он уже рассказывает. — Ох уж, этот нынешний свет! Я их всех насквозь вижу, этих трусов, этих негодяев! И они еще называют себя благородными господами! У каждого на совести по меньшей мере одна человеческая жизнь! Это убийцы, привилегированные убийцы. У них и ордена, и деньги, и честь. Посмотрите, господин барон, до чего я опустился. — И тут Лазик встает, поддергивает брюки, заворачивает полу пиджака, показывает лопнувшую подкладку, поднимает ногу, показывая рваный башмак, дотрагивается до воротничка и говорит: — Я не меняю его уже целую неделю.
— Плохо, — замечает на это Тайтингер.
— Господин барон просто ангел. Господин барон, вы единственный, кто оказался добр ко мне, — всхлипывает Лазик. — Разрешите поцеловать вам руку, господин барон. Окажите честь, дозвольте поцеловать вам руку. — Лазик подается вперед, Тайтингер поспешно прячет руки в карманы. — Понимаю, я не достоин, — говорит Лазик. — Но позвольте поведать вам о вопиющей несправедливости, хорошо?
— Хорошо, — разрешает барон.
— Итак, я отправился со своими книжками к графу В., его недавно разбил паралич: слава богу, есть еще высшая справедливость. И заговорил с ним, как разговаривал в свое время с господином бароном. Но, к сожалению, у господина графа паралич односторонний — и вот он протянул вторую, здоровую, руку и позвонил в сонетку, и тут же вошел слуга, и граф распорядился: «Секретаря ко мне!», и тут же вошел секретарь, а граф ему: «Обслужите этого господина надлежащим образом!» И я, ничего не подозревая, прямо-таки как невинное дитя, веду переговоры с этим секретарем, а когда возвращаюсь домой, там меня уже дожидается Ротбухер из полицейской бригады. «Лазик, я должен тебя арестовать!» Короче говоря, книжки конфискованы и запрещены, из газеты меня вышвырнули, и живу я теперь только тем, что сотрудничаю вон с теми мальчиками, они тоже из полицейской бригады!
— Плохо, господин редактор, — отвечает на это Тайтингер.
— Господин барон оказывают мне любезность, продолжая титуловать меня так, — говорит Лазик; в горле у него уже явственно булькают слезы. — Если позволите как-то отблагодарить вас — у меня тут есть кое-что из медикаментов.
Он извлекает из кармана тюбики и порошочки.
— Иногда никак не уснуть, господин барон, а доктора вам этого не пропишут!
В этот миг шестеро молодцов встают из-за столика, приподнимают свои мрачные котелки и идут на выход. Последний из них, пробормотав «Извините!», смахивает тюбики и порошки себе в карман и приказывает Лазику: «Пошли!» Лазик поднимается, раскланивается и уходит вслед за шпиками в штатском.
К столику Тайтингера подходит кельнер:
— Прошу прощения, господин барон, я должен передать вам от господина старшего инспектора Седлачека — он говорит, что господин барон не узнали его, — редактор Лазик торгует кокаином, полиция использует его как подсадную утку, и господину барону не следовало бы помогать ему.
— Спасибо, — выдыхает Тайтингер.
Он выходит на улицу, останавливает фиакр и приказывает:
— В Кагран!
Когда Тайтингер вошел в исправительное заведение и велел доложить о себе начальнику, у него возникло такое чувство, будто он прибыл сюда, чтобы добровольно дать запереть себя в тюрьме. Начальник был тот же самый, он сразу узнал Тайтингера.
— Я оставлю господина барона здесь, как в тот раз, — сказал он.
— Нет, прошу вас! — возразил Тайтингер с такой решительностью, что привставший, было, начальник тюрьмы остался сидеть на месте. — Я не хочу говорить с барышней Шинагль наедине!
Открыли дверь, ввели Мицци; она, как и в тот раз, остановилась у порога и точно так же прикрыла лицо руками. Тайтингер пошел ей навстречу.
— Бог помочь, Мицци! — сказал он.
Мицци заметила начальника за письменным столом, испугалась и сделала неловкий книксен.