— Плеврит! У нее высокая температура. Я пришлю сестру. Она придет приблизительно через полчаса. Сможете ли вы пробыть здесь до этих пор?
— Да, господин доктор, — сказала привратница.
Она осталась. Она села у постели, вплотную к госпоже Мацнер. Лицо привратницы расплывалось, растекалось, расползалось, превращаясь в серую кашу. Когда наконец пришла сестра, госпожа Мацнер уже ничего не соображала. Несла какую-то чушь, ощущала себя маленькой девочкой.
На следующее утро ей полегчало. И на этот счет она не оставила у доктора никаких сомнений, тотчас спросив, сколько стоит его визит. «Полгульдена», — сказал он. Ну что ж, в таком случае, если господин доктор считает, что ему придется к ней теперь частенько наведываться, то лучше всего договориться сразу. И, чтобы несколько сгладить впечатление от сказанного, она добавила, что скоропостижная смерть банкира Эфрусси подвергла ее опасности «потерять последнее». Да, мягко сказал доктор, ему придется зайти еще пару раз, а вот священника звать пока не требуется. Договориться же об оплате лучше будет после полного выздоровления.
Пока доктор оставался в комнате, госпожа Мацнер держалась бодро. Но после его ухода в памяти у нее не осталось ничего, кроме упоминания о священнике. И добрый доктор показался ей вдруг обманщиком и лжецом, показался коварным вестником близкой смерти. Духовник, надо же! Она вспомнила о том, как первый раз пошла к причастию. «Иисусе!» — доводилось восклицать ей частенько. А также: «Иисусе! Господь наш! Святой Иосиф!» Но ничего особенного она при этом не думала и не чувствовала. Почему же доктор заговорил о священнике? Почему сказал, что звать священника пока не требуется? И если он произнес такое, то не означает ли это на самом деле прямо противоположное, а именно, что священника звать пора?.. Смерть? Может быть, она уже рядом?.. Но что такое смерть?.. Возможно, тоже своего рода причастие — только не в белом, а в черном.
Госпожа Мацнер, поев лишь немного перлового супа, заснула, и ей приснилось первое причастие, приснились родители, а потом начал сниться недавний процесс: судья, прокурор, адвокаты, присяжные… Несколько раз она громко вскрикнула: «Прошу снисхождения!» К вечеру температура поднялась. Незадолго до полуночи она попросила позвать священника. Разбуженный среди ночи, священник, простая душа, был еще проще, чем днем. И он давно уже не причащал умирающих, в особенности — больных с высокой температурой. И из того, что говорила госпожа Мацнер, он понимал далеко не все.
Например, она спросила, не считает ли он, что ей суждено попасть в ад из-за ремесла, которым она всю жизнь занималась. А когда он спросил, о каком, собственно говоря, ремесле речь, то услышал в ответ, что она была владелицей дома на Виден. Не ухватив сути дела, он ответил, что домовладение грехом не является. Она сказала ему далее, что никогда не была замужем. Но и это, на его взгляд, не было грехом. Утомившись, она закрыла глаза, и священник подумал, было, что она уснула. Но она не спала и, несмотря на жар, сохраняла способность мыслить ясно и четко. Чудовищный страх перед смертью разогнал ее видения. Страх перед потусторонним прояснил мысли и взбодрил душу. В мире ее представлений, убогом и жалком, понятие вины и возможность избавиться от вины или хотя бы немного облегчить ее деньги были на протяжении всей жизни самым сильнодействующим средством личного искупления. Лежа сейчас с закрытыми глазами, она вполне трезво прикидывала, что прегрешение можно искупить приношением. Вся ее грешная жизнь, публичный дом и процесс, по результатам которого Мицци Шинагль была отправлена за решетку, мелкие, но несправедливые, а значит, и подлые вычеты, которые она время от времени делала из заработка девиц, да и все прочие грехи и грешки, перечисленные в катехизисе, грехи простые и очень простые, вроде, например, сплетен и богохульства, — да что там, всего не перечислить! Она уже, было, решилась объявить священнику, что оставляет все деньги на благотворительные и богоугодные нужды, выделив, однако же, для искупления прошлой вины некую часть Мицци Шинагль, которая наверняка осталась без средств к существованию. Да, вот именно, все деньги! И хотя банкир Эфрусси умер, она надеялась вновь наведаться к нему где-нибудь там, на небе, и, вопреки ее вечному недоверию к двойной бухгалтерии, наверняка должно было, полагала она, что-то у нее в банке остаться. Что-нибудь, пусть совсем немного! Правда, кое-что надо отложить на погребение. Похороны должны быть пышными, подумала она, и тут же уселась, опершись о подушки. Очень быстро и бегло, словно читая вслух нечто заученное заранее, она объявила святому отцу, что хочет оставить треть своих денег бедным, треть — церкви, треть — Мицци Шинагль. Завтра спозаранку она собирается пригласить нотариуса. Священник кивнул. Она спросила его со скрытым недоверием в голосе, сколько, по его мнению, могут стоить похороны по первому разряду, с четырьмя вороными. Это должны знать, сказал святой отец, в «Пьета», похоронном бюро, там можно выяснить. Он, во всяком случае, получает за заупокойную мессу не более гульдена, такова плата. Теперь она готова была умереть, и священник начал свое дело. «В покаянии и смирении признаюсь я в своих грехах», — звенящим голосом школьницы начала госпожа Мацнер.
Она вновь откинулась на подушки и тут же уснула. И проспала всю ночь спокойно и без снов. Утром проснулась бодрая, лишь с несколько повышенной температурой, как когда-то, до начала болезни, и преисполненная жаждой деятельности. Первым делом она велела призвать нотариуса, денег на это не пожалела, привратнице было позволено взять фиакр. Создавалось впечатление, будто госпожа Мацнер готовится к смерти с таким же энтузиазмом, как другие люди — к свадьбе или крестинам. Она распорядилась подать себе синий ночной чепец и ночную кофту с бледно-голубой оторочкой. В таком виде она приняла нотариуса.
Сначала она спросила у него, что может случиться с деньгами, находящимися в банке покойного Эфрусси, и нотариус успокоил ее: никакой опасности. Деньги в целости и сохранности. Тогда госпожа Мацнер, верная обету, принесенному прошлой ночью, потребовала, чтобы нотариус составил завещание под ее диктовку. Нотариус сделал предварительные пометки на листе бумаги, вынул чернила и перо из кожаной сумки и сел за стол. Первым делом он своим медленным, осторожным, каллиграфическим почерком написал стандартную преамбулу завещания. Дойдя до цифр, он повернулся к госпоже Мацнер и спросил у нее:
— А вам известны подлинные размеры вашего состояния?
Этого она не знала.
— Если говорить точно, — и нотариус еще раз пролистал бумаги, — тридцать две тысячи гульденов и восемьдесят пять крейцеров. Тысячу гульденов вы сняли у Эфрусси две недели назад.
— Сколько? — переспросила госпожа Мацнер.
— Тридцать две тысячи, восемьдесят пять, — повторил нотариус.
Такая куча денег — а ей приходится умирать! Да почему она вообще заболела? И не была ли вся эта болезнь страшным сном? Доктора… да что они понимают, эти доктора! Может, и не болезнь это вовсе, а всего лишь приступ испуга после скоропостижной смерти Эфрусси? Кто сказал, что она вообще должна умереть? Где это написано? А если она проживет еще двадцать лет или, хотя бы, десять — разве не хватит времени составить завещание?
— Вы уверены, господин нотариус? — спросила она.
— Совершенно уверен.
Она откинулась на подушки и впала в глубокую, очень глубокую задумчивость, тогда как нотариус ждал решения, терпеливо держа перо наготове — всего в сантиметре от листа гербовой бумаги.
Наконец она решилась. Выпрямившись, она сказала не без смущения:
— Если так, я хотела бы завещать только ту тысячу гульденов, которая имеется наличными у меня здесь, дома. Если понадобится, я впоследствии попрошу пригласить вас еще раз. На три части, господин нотариус, как сказано, на три части! Триста — бедным, триста — церкви, триста — Мицци Шинагль. А еще сто останутся на всякого рода издержки.
Произнеся это, она и сама не знала, о каких «издержках» речь, она заговорила о них просто так. Ей казалось, что упоминание о всякого рода издержках должно свидетельствовать об известной широте натуры.