Итак, началось все это в пятьдесят втором — пятьдесят третьем годах. "Дело врачей". Обвинения в космополитизме спецов известно какой национальности. Один из исследователей времен и закономерностей сталинского террора Никита Петров уверен, что дело шло к крупнейшей бойне. Действительно: надо было вырезать все поколение глотнувших горькой военной свободы, побывавших за границей, успевших удивиться эффективности загнивающего буржуазного хозяйства. Да и последнее поколение : начальников засиделось на своих местах, успело пустить корни, обрасти связями, то есть стать менее управляемым. По мнению Н. Петрова, только смерть Сталина уберегла нас от новой волны террора, грозившей перерасти в девятый вал.
Странно, как люди могли не то что наукой заниматься, а и просто любить, рожать детей, мыть посуду и готовить обед, изображая устойчивость быта в те времена, когда кто-то исчезал по ночам, ходили слухи о бессудных расстрелах и пытках, о страшных концентрационных лагерях и никто, ни один человек не мог чувствовать себя в безопасности и быть уверенным в завтрашнем дне.
И уж тем более — совсем смешно! — заниматься в те времена философией, сплошь проникнутой идеологией, колебавшейся в своих откровениях вместе с извилистой линией партии, где каждый шаг — как по минному полю и любое утверждение, признанное ошибкой, автоматически становится последним в карьере, а то и в жизни.
Представьте себе: жил, функционировал, бурлил, учил студентов, набирал аспирантов такой вот факультет. Слава, конечно, у него была не слишком доброй; проректор, оформлявший перевод Щедровицкого с престижнейшего физического факультета (это, вспомните, было после Хиросимы и Нагасаки, а МИФИ и МФТИ еще не было) на философский, пытался остановить способного студента: вы что! Да это же помойная яма! В ногах будете валяться, чтобы опять куда-нибудь перевел, а я уже помочь не смогу...
Не уговорил, Георгия Петровича вообще, кажется, никто никогда ни в чем не мог уговорить, даже отец, которого он очень любил и почитал. То есть сначала-το уговорил, и Г.П. поступил-таки на физический. Но авторитета отца не хватило, чтоб его там удержать.
Именно судьба отца подхлестнула интерес Георгия Петровича к устройству общества и судьбе человека в нем; вообще-то интерес социологический, но такой науки тогда в нашей стране не водилось и за ответами на многие вопросы надо было идти к философам. Впрочем, с такими вопросами, наверное, тогда лучше было бы вообще ни к кому не ходить.
Семейный клан всю жизнь стоял за спиной Георгия Петровича, его оберегая, определяя его интересы и тщетно пытаясь определять также границы этих интересов. Он слишком часто менял школы, чтобы класс или учителя смогли составить конкуренцию влиянию семьи (сам он считал, что именно это обстоятельство на всю жизнь превратило его в индивидуалиста, который никогда не может вполне слиться с коллективом, даже если искренне хочет этого).
Семья же предъявляла ему несколько моделей поведения в обществе той поры. Отец — прирожденный делатель и технолог, последовательно и страстно (как позже все будет делать и Г П.) реализовывал свои коммунистические идеалы, создавая авиационную промышленность, и старался не видеть,что происходит вокруг. "В этом смысле социализм строился совершенно естественно, — много позже говорил о поколении отца Георгий Петрович, — это был естественноисторический процесс, в котором они вроде бы, с одной стороны, и принимали участие своими действиями, своей работой, а с другой — фактически не принимали никакого сознательного участия".
Что-то вроде муравьев...
Впрочем, отец, на самом деле, много чего понимал. Когда он отговаривал сына идти в философы, в его аргументах фигурировало и начетничество, и отсутствие подлинной работы, и возможный лесоповал в конце.
Но когда его самого при очередной перетряске ЦК начали выживать с работы, а заодно и все его идеи специализации ради технологического подъема отрасли объявили ошибочными, он почему-то решил, что сами эти идеи, раз они правильные, непременно должны кого-то убедить, и отправился доказывать свою правоту к секретарю ЦК правящей партии. Секретарь небрежно, полируя ногти, выслушал его и воззвал к его здравому смыслу: сам я ничего в самолетостроении не понимаю, кому же мне верить — тебе, выгнанному, или победившему твоему противнику?!
Отца выгнали с работы, добились его признания в ошибках на публичном судилище, но не убили: достаточно было его сломить, дальнейшее всерьез никого не интересовало. Сын сделал из этой истории несколько очень важных выводов: работать надо там, где, будучи выгнанным, можешь унести все с собой и остаться самим собой (этому критерию занятия философией как раз отвечали); ввязываясь в борьбу, надо четко понимать, до каких границ ты можешь идти, чтобы не уничтожили; и, наконец, чисто булгаковское: никогда ничего не просить у вышестоящих.
Старшие брат и сестра отца демонстрировали другую модель поведения: в прошлом революционеры и видные партийцы, они быстро все поняли и дальше, не мороча себе и другим голову, нашли себе некое укрытие: брат — в локальной работе, сестра — в семье и детях. Настроены были крайне скептически, что, наверное, подкупало юного Г .П. мужеством понимания ситуации. Но этот путь был совсем не для него: он унаследовал от отца страсть к деятельности.
В доме постоянно бывали видные партийцы, всерьез относившиеся к идеям, на которых построили свою жизнь; потом они исчезали, их место занимали другие. Наверное, это подготовило Георгия Петровича к идее, позже взятой на вооружение отцами- основателями Московского методологического кружка, о мышлении как самостоятельной субстанции и о том, что человек в принципе живет в идеальном, им самим сконструированном мире.
Отец был убежден, что будущее страны и ее положение среди других стран зависит от уровня развития технологии, и полностью передал это убеждение сыну; только тот занялся не технологией самолетостроения, а технологией мышления. Он хотел понять, как "устроена" эта жизнь, в которой идеи так много значат, только никого не могут спасти.
Более самоубийственного желания в тех условиях, пожалуй, трудно придумать.
У отца он научился много и с азартом работать: в поисках истины еще старшеклассником переписывал тома "Капитала", изучил все тома всемирной истории, они утвердили его позже в мысли о социально-исторической природе мышления.
Потом был физический факультет, а потом — все-таки философский. Эта помойка....
Помойка?
Георгий Петрович потом скажет, что нигде тогда не видел таких людей, как на философском факультете. Он называл много фамилий; некоторые хорошо известны нам и сейчас. Мераб Мамардашвили — позже самый любимый и востребованный философ советской интеллигенции, автор книг, которыми зачитывались. Эвальд Ильенков, рано умерший талантливый неогегельянец. Александр Зиновьев, старший в группе, составившей Московский методологический кружок; прошел войну; серьезный логик; уйдя из кружка, написал несколько философских романов и повестей ("Зияющие высоты" и другие); вынужден был уехать в Германию, откуда вернулся изменившимся до неузнаваемости. Борис Грушин, ставший во время оттепели одним изотцов-основателей советской социологии нового периода.
Другие фамилии известны не столь многим, но истории с ними связаны самые несусветные для нашего представления о тех временах. И о тех дискуссиях, которые партком часто принимал решение прекратить, а председательствующий не мог этого сделать.
"Ойзерман оказался в очень трудном положении. Там было много его аспирантов, и единственное, что он мог, это говорить им, скажем, обращаясь к Кудиновой: