Константин Леонтьев
Ночь на пчельнике
Очерк
Какой отрадой дышит маленький пчельник среди летнего зноя! Кажется, не простой мужик с бородой избрал это место среди липовой рощи для своих пчел, но какой-нибудь убеленный годами мудрец или добрый колдун обитал тут давным-давно и оставил тот уголок в память людям о временах, когда жили на земле мудрецы и волшебники!
Сочные липы очертили почти ровный круг около полянки мшистыми стволами; ветер сносит на нее с их вершин медовой аромат в жаркое время их цвета; возле самой избушки, кой-где подмазанной глиною, прижался к плетню шиповник и пахнет оттуда цветами так счастливо… (в менее диком месте его б и не заметил никто!)
А самые ульи – утеха доброго Пахома, для которых созданы тут и липы, и хижина, и шиповник, пестрят площадку, поросшую жирной травой… Эту траву не хотел потерять Пахом и сказал своей дочери, Параше:
– Ну, ты, девонька, смотри! мы с тобой завтра чем свет поедем косить на пчельник. Ведь четыре версты! Я покошу, покошу, а ты граблей-то и поскребешь… Вон дело-то и пойдет ладно… Во как!
Сказав это, отец зашумел полушубком, повернулся к стене и заснул.
Параша проснулась рано. Отец уж пошел запрягать.
– Захвати кваску кувшинчик: ведь измаемся! – закричал он ей со двора.
Параша стала наливать квас.
– Вот постой, – сказала мать, – дай-ка я тряпочкой позаткну… Вот так! Хлеба возьми… огурчиков… не то постой, я те сама схожу нарву…
А Параше жутко было ехать на пчельник!
Дня два тому назад была в селе Кутаеве ярмарка, в день Казанской Божией Матери, как и всегда.
Много нашло народа со всех сторон: из Молчановки, из Печор, из Больших Вершин…
Когда отошла обедня, все вышли из церкви. Погода, сначала пасмурная, поразгулялась, а за ней и народ: кто на траву у паперти разлегся, краснеясь на солнце рубашкой; кто знай себе только сновал по самой ярмарке, где продавались смородина, пряники и орехи. Там продавец таких товаров, какими торгуют лукошники, устроил свою лавку под барским анбаром в тени, и толпа вымытых на этот раз детей теснится перед его тесемками и кушаками.
Простоволосая мордовка в ярко-ранжевом кафтане выставляет напоказ всем русским парням бесчисленные и хитро-заплетенные косички своего затылка, и парни не минуют стукнуть ее с любезностью кулаком, развалисто проходя мимо.
Между группами носится какой-то слуга, в белой жакетке, с лицом, похожим на портрет известного баснописца Лафонтена.
Пестрота, визг гоняющихся друг за другом детей, спор на телегах, обращенных в лавки, ржание лошадей, привязанных сзади телег, и мало ли что еще – Боже, как весело!..
Как не веселиться на таком торжестве мужику, целый год склоненному над работой?
Параша веселилась больше всех. Недаром же она надела толковые синеватые рукава, новый сарафан и повязала на голову алый, только в одном месте полинявший матерчатый платок, который еще четыре года тому назад подарил ей старый барин за ее детскую миловидность, когда встретил ее за садом стерегущую уток.
Да если б даже этот полинялый кончик не был спрятан ею со тщанием, если б вместо толковых рукавов у нее были затрапезные, все бы она была лучше всех на многолюдной ярмарке. Недаром же многие из деревенских молодцов потряхивались около нее молча или разговаривали с нею без всякой видимой нужды.
Когда она вместе с подругами подошла к тому месту, где так скромно плясал белобрысый мордвин в темной ситцевой рубашке, то плясун никак не мог не подлететь всякий раз в ее сторону и непременно топотал лаптями без всякого шума у ее ног, как бы признавая ее царицей ярмарки, и, с достоинством взглянув на нее, продолжал печально тарантить по земле, под свирель Покровского пастуха.
Сам Лафонтен-знаток совсем измарал себе панталоны, не уставая летать по грязи мимо колодезя, к которому она удалилась.
Оно и стоило измарать; особенно глаза ее были хороши: чорные, большие, подернутые много обещающей влагой. И напрасно винить крестьян в совершенном отсутствии вкуса относительно женской красоты.
Очень многие женатые люди, минуя ее белизну и румянец, столь ценимые в быту, где здоровье и крепость первое условие всего, говорили ей, кто с добродушием, кто с некоторой злобой:
– Э! эх, глазок! давно бы замуж пора.
– Ишь ты, – возражала Параша; – я еще во младых летах. Некуды спешить-то!
С такой-то красотой, возвышенной в этот день алым платком, стояла она около колодезя в длинной тени, которую бросала на лужайку церковь.
Кругом на землю полегли и посели другие девки, забавляясь орехами и ягодами.
У самого колодезя беспрестанно толпился народ – кто для того, чтобы утолить жажду, кто для того, чтоб толпиться там, где толпятся другие.
Скоро и Параше захотелось пить. Она взяла ковшик и зачерпнула из бадьи.
– Дай-ка и мне напиться, красная девушка, алый платочек! – раздалось вдруг над головой ее.
Она обернулась и протянула ковшик.
За нею стоял высокий белокурый парень в зеленоватой нанковой поддевке и красной рубашке.
Он снял шляпу, расправил кудри и, должно быть, нечаянно положив руку ей на плечо, стал с жадностью пить из ковша.
Потом сказал, взглянув на нее ласковым взглядом:
– Ну, вот спасибо, – так спасибо! На душе отлегло! И отошел прочь.
– Откелева этот малой-то? – спросила стоявшая около Параши баба с свежим еще, но несколько мрачным лицом.
– Наймист[1] из Больших Вершин, – сказал кто-то из лежавших на земле. – Он вот у Федосея у мордвина внаем идет, в некруты…
– Это у Федосея-та! Много, чай, денег взял?
– А то нет?! Федосей уж второго нанимает… Вот в тот набор за Леску за свого из городу нанял во какого гожего мужика!
– Мужика-а? – грустно спросила старуха, подошедшая в эту минуту и пригорюнившаяся у колодезя.
– Мужика, мужика-а? – сердито передразнил ее говоривший парень. – Это так к слову сказалось!.. А он, то есть, наймист-та, из мещан был, да гульлив больно, израсходовался! Вот этот, должно, тоже… Того, сказывали, на Кавказе убили.
– Убили-и! Ах ты батюшки-Господи! – прошептала старуха еще грустнее.
– Известное дело, убили! – продолжал лежавший. – Зато как гулял-то! Рубахи какие были… Ситец все французский… В Печоры пришел на ярмарку, начал в деньги играть с мужиками, проиграл три рубля да как закричит вдруг: «Что, говорит, тут в деньги играть! Давайте нам браги да вина… всех угощу! залью, кричит, всех!..» Мужики, известно, рады! Ей-Богу! не знал, просто пес его знает, куда и деньги-то сунуть. Пряников, стручков покупал, малым робяткам бросал! А уж как напился – и пошел плакать… «Прощайте, добрые вы люди, я уж топеря на войну на лютую пойду… там и голову свою сложу!» Ей-Богу!
– Ништо, ништо! – твердила, качая головой, старуха.
Параша слышала только начало этого разговора; узнала, кто был этот красивый русый молодчик. Она давно сидела на паперти с молодой, но мрачной бабой, которая была солдатка и вела подчас довольно веселую жизнь, так что мать Параши не раз, при случае, укоряла ее за дружбу с Ульяной, хотя Ульяна была им близкая родственница.
Немного погодя наймист очутился около паперти.
– Вы откудова? – спросил он у мрачной родственницы, опускаясь на землю.
– Мы-то?
– Известно вы! а то кто ж? Эка!..
– А из Печорок. Вон церковь-то у лесочка видна…
– Вот как! Это выходит нам, то есть, по дороге идти. Эта девка тебе сестра или сродственница какая?
Параша отвернулась.
– Вишь, я за ее за дядей замужем была…
– Что ж, овдовела, видно?
– Не-ет… Он в полку!
– Во как! То-то ты, небойсь, гуляешь?
Ульяна ударила его кулаком в плечо.
– Ульяна, а Ульяна! – сказала вдруг Параша, – пойдем к тетушке Дарье Ивановне…
И с этими словами встала. Ульяна поднялась за нею, но едва подошли они к телеге, на которой Дарья Ивановна торговала пряниками, наймист оказался снова около них.