Они и шла.
Со Смоленской набережной она свернула на проспект Ленина. Оставалось дойти совсем чуть-чуть. Но уже смеркалось. Ранние зимние сумерки серой шалью окутывали черный купол Исаакия и заколоченных досками сфинксов. Изувеченные набережные, избитые дома, голодные люди — все это скрывалось в серых сумерках черных дней. Белые ночи… Где же вы, белые ночи? Ночи, в которых хочется жить. На смену вам пришли дни, в которых приходится умирать.
А проспект, ведущий к Пискаревскому кладбищу, был заполнен людьми. Одинаковыми людьми — каждый из них тащил за собой сани, ящики, листы фанеры, некоторые даже гробы, в которых лежали дорогие, родные, единственные и любимые.
Шарканье ног под мерное тиканье метронома. Если бы ад существовал — он был бы таким.
Капельки людей смыкаются в ручейки, а затем в общий поток — серый, коричневый, черный от горя поток живых и мертвых. Первые везут вторых. И кто-то завтра повезет первых. Жаль, что Вику некому будет везти.
В Ленинграде было много кладбищ. Смоленское, Малоохтинское, Большеохтинское, Волковское, Серафимовское… И эта молчаливая людская река была лишь одной из многих.
Если бы Вика могла взлететь в серое, смерзающееся сумерками небо, она бы увидела эти реки. Впрочем, однажды она видела такой сон — люди, безмолвно бредущие по улицам, набережным и проспектам молчаливого, пустого города. Юта, пока еще могла, работала сандружинницей при районном штабе ПВО. Однажды им выдали ведро пива. Юта принесла свою порцию в трехлитровой банке. Это было в конце октября. Или в начале ноября? Впрочем, так ли это важно? Пиво было горьким и ужасно невкусным. Но после него стало тепло и чуть-чуть сытно. Жидкий хлеб, все таки. Тогда Вике и приснился этот сон. Она хотела его занести в свой дневник, который забросила двадцать второго июня. Война началась. Какие тут могут быть дневники? Тетрадка с неуклюжими стихами, разрисованная кружевами розочек, сгорела в прожорливой пасти печки. Вместе с засохшим цветочком — приветом из довоенной жизни. Откуда взялся тот цветочек? Вика не помнила. Какой-то мальчик ей подарил? Или это она сама его сорвала у папиного аэродрома? Цветочек тоже сгорел. Вспыхнул моментально и моментально истлел.
Как все они. Вспыхнули и истлели. В ледяном огне блокады. Ах. Как хотелось бы в жарком пламени любви…
Почему-то в то мгновение Вику охватила судорожная жалость к себе, к Юте, к маме с папой. И она зарыдала.
Мама обняла ее за плечи и тоже заплакала. Но тихо-тихо. С другой стороны прижалась Юта.
Три женщины плакали в темной комнате и тени их метались по стене.
— Он вернется, доченьки, он вернется к вам, — шептала мама. О ком она шептала? Об отце. О Ютином курсанте. О мальчиках, которые спасают своих девочек. Спасают и не могут спасти.
Мальчики! Ну где же вы, мальчики?
Молчат ваши мальчики. Мальчики, миллиметр за миллиметром, отодвигают смертельную удавку от горла Ленинграда. Мальчикам некогда.
Мальчики погибали на Лужском рубеже, на Пулковских высотах, под Тихвином и в Ораниенбауме.
Мальчики еще будут погибать в Мясном бору и на Синявинских высотах.
Погибать и убивать.
Потому что лучше умереть, чем оставить своих девочек на развлечение врагу.
Конечно, лучше бы всем остаться живыми. Но война не выбирает.
Ленинград, Ленинград…
Город-символ победы. Победы жизни над смертью.
Вика не знала и знать не могла, что каждым своим шагом она и другие ленинградцы перечеркивает всю медицинскую науку. По всем законам, по всем расчетам — они должны быть мертвы. Мертвы, потому что нельзя, невозможно жить на ста двадцати пяти граммах хлеба в день. И на ста пятидесяти — невозможно. И на двухстах.
Но они были живы. И не просто живы. Ленинград — работал. Он читал стихи на всю страну. Он делал снаряды. Танки Кировского завода отправлялись на Большую Землю.
Все это — было невозможно. Но это — было.
А еще он воевал. Воевал, схватив за руки группу армий «Север», не давая той шагнуть в сторону Москвы.
Ничего этого Вика не знала.
Она просто везла свою мамочку на санках по проспекту Ленина.
Она даже не догадывалась, что каждым небольшим своим шагом чуть-чуть, но тоже приближала Победу. Да. Она тоже приближала. Просто тем, что все еще была жива.
В ней теплилась капелька жизни и за эту капельку бились бойцы Ленинградского, Карельского и Волховского фронтов.
Потому что из этой капельки все еще могла расцвести новая жизнь.
Внезапно, Вика пошатнулась, в глазах ее резко потемнело и она упала в сугроб.
Вставать очень не хотелось. Сердце стучало пойманной птицей о клетку ребер, стремясь вырваться наружу. На лбу выступил липкий, холодный пот. Она закрыла глаза и подумала: «Ну, вот и все. Прости, мамочка. Я не смогла». Мимо нее шли люди. Никто не мог наклониться и спросить — девочка, что с тобой? Потому что им самим нечем было помочь.
Вике вдруг стало тепло. Где-то там, на задворках сознания, вдруг мелькнула слабенькая мысль, что вот опять как у Джека Лондона — замерзать не страшно и не больно. И это же хорошо, что она умирает тут. Вместе с мамой. Их подберут. Не сегодня, пусть завтра или послезавтра. Зато похоронят вместе. Хоть кто-то из всей семьи будет лежать рядом друг с другом.
Слабое ее дыхание чуть-чуть подтаяло снег у лица. Напоследок она пожалела, что отдала шоколадку тому мальчику. Но тут же застыдила себя. Застыдила и вспомнила:
Хлеб!
У нее же осталась вечерняя порция!
И эта мысль вдруг так ее обрадовала, что она немедленно перевернулась на спину и села в сугробе. А потом достала из-за пазухи кусочек промерзлой жизни и начала его грызть. Грызла как волчонок, непрестанно оглядываясь по сторонам.
И с каждым отгрызенным кусочком жизнь стала возвращаться. Медленно, не спеша, чуть-чуть улыбаясь.
Уже стемнело. Люди шли и шли. Где-то снова грохотали разрыва снарядов, где-то объявляли воздушную угрозу, где-то шла война, а она все грызла и грызла хлеб.
После кое-как поднялась. Снова нацепила веревку на грудь. И опять пошла.
Как оказалось, она чуть-чуть не дошла до железной дороги, за которой начиналось Пискаревское кладбище.
Странно, но взрывы доносились и оттуда. Но не такие, как снарядные или бомбовые. Глухие. И какие-то… Не страшные.
Вика с трудом перевалила санки через рельсы. А потом, повернула налево. Вот уже и кладбище.
Входа с воротами, как на других, старых кладбищах, тут не было.
Люди просто подходили к ряду ветвистых деревьев. И складывали своих покойников в большую кучу. Разворачивались и уходили обратно. А какие-то бойцы в длинных шинелях собирали трупы в безлошадные сани. А потом, сами впрягаясь в оглобли, тащили их куда-то в глубь кладбища.
Вика подошла к людям в шинелях:
— Дяденьки! А куда мне маму положить?
— Брось тут. Мы увезем, — отрывисто сказал один из могильщиков.
— Я не могу маму бросить, — упрямо ответила Вика.
— Тогда сама тащи! — раздраженно ответил бородатый высокий дядька, повернувшись к девочке. От него чувствительно пахло перегаром.
— А куда?
— Иди прямо. Потом свернешь налево. И еще раз налево, на первом повороте. Потом опять все прямо. Там сама увидишь. А лучше оставь тут.
— Нет, — упрямо ответила девочка. — Я — сама.
Бородач пожал плечами и отвернулся.
Она чуть-чуть подождала. Сани нагрузили покойниками и потащили. Вика пошла за ними.
Но только она сделала несколько шагов, как за спиной загудела машина. Пришлось сделать несколько шагов и прислониться к большому, покрытому снегом, штабелю дров, образовывавшему целую улицу, концы которой терялись в темноте. Моргнув синими, светомаскировочными щелями фар, полуторка медленно поехала за санями.
«Зачем им столько дров на кладбище?» — удивленно подумала Вика. «Эх, если бы набрать домой… Может быть попросить у кого-то?»
Она зашагала по узкому коридору между штабелями.
Затем, как и говорили, повернула налево. «Здесь можно заблудиться», — подумала девочка. Но полуторка ехала медленно. Она не могла обогнать сани. Поэтому Вика не теряла ее из вида.