Второй вопрос вовсе не был вопросом. Когда они разносили газеты, им приходилось вставать в половине третьего утра. На вокзале Швандорфа они забирали перевязанные пачки, которые рабочие типографии в Вайдене доставляли к утреннему поезду. Роза-Мария укладывала стопки газет на велосипед и развозила их по близлежащим деревням. В школу она приходила уставшей и очень несчастной. Она боялась, что ее вызовут к доске и она даст неправильный ответ. Она боялась, что над ней будут смеяться, боялась насмешек из-за своего роста — она быстро росла и была уже выше всех своих одноклассников. Она боялась, что кто-нибудь увидит типографскую краску на ее пальцах и ладонях. Поскольку руки нельзя было держать под партой, она сжимала их в кулаки и прятала под мышками. На это обратил однажды внимание внештатный учитель Шрамм, который побывал во время войны в плену, но это только добавило его ненависти к французам. Секвенс, сказал он, покажи-ка нам свои руки. Она повиновалась. Все остальные вытянули шеи и засмеялись. Смотрите, сказал Шрамм, какие французы грязнули. Они даже рук не моют.
Третий вопрос она задавала неоднократно, и Эрминия также неоднократно отвечала на него. Мама, зачем мне так много учиться? Почему ты со мной так строга? Потому что я не только твоя мать — я должна заменить тебе отца. Или: потому что ты не должна опозорить меня перед твоим отцом. Что будет, если он вдруг войдет в дверь? Тогда ты должна будешь показать ему, что из тебя получилось. Дипломированная медсестра, например, о чем Роза-Мария даже мечтать не могла из-за ее трудностей с немецкой грамматикой — с Эрминией она говорила только по-французски. Но позднее она нередко вспоминала слова матери, всегда придававшие ей бодрости: если уж мы выиграли последнюю войну, то справимся и со всем остальным, и поэтому, когда ей исполнилось восемнадцать, она записалась в школу медсестер в Хофе-на-Заале. Рождественские каникулы она проводила дома вместе с матерью. Отпустите Глорию хоть разок на танцы, говорила крестьянка. Вы же не можете держать ее вечно взаперти. Эрминия: женщина права. Иди отдохни, повеселись, но не забывай, кто ты.
Четвертый вопрос — почему она не должна забывать, кто она такая, — поначалу она даже и не задавала. В газетах или в кино она видела фотографии истощенных людей в полосатых одеждах. Ее отец был одним из них. Вот оно опять, то давление, которое она испытывала в детстве, и она знала, что никогда не будет такой, как другие. Я должна буду все время противостоять этому давлению. Если кто-либо начинал оказывать ей знаки внимания, то с самого начала Глория ставила все точки над «i»: мой отец погиб в концлагере. На того, кто в баварской провинции стойко выдерживал тогда это признание, она могла опереться. Или нет, о чем свидетельствует ее первый брак молодой человек не придал значения ее словам, наоборот, он слишком пламенно ее добивался и обожал ее. Вероятно, кое-что в его окружении должно было насторожить ее — высокопарные разговоры о немецкой земле, хранившиеся в коробочке ордена и нашивки, — но, с другой стороны, выходишь ведь замуж за одного-единственного человека, а не за его родню. Только тон, которым ее муж говорил с ней, вскоре стал грубым, а обращение оскорбительным — ему нравилось унижать ее. Она продержалась шесть лет, но однажды он процедил сквозь зубы: твой отец определенно что-то натворил, иначе его не отправили бы в концлагерь, и тогда она ушла от него.
С пятым вопросом, получив наконец гражданство, она покончила в середине пятидесятых. До этого у них с Эрминией все еще не было легальных документов. Когда Глория впервые устраивалась на работу в больнице Ландсхута, от служащей отдела кадров она услышала: как это, нет паспорта? Значит, тот еще фруктик! Последовало затяжное хождение по инстанциям, пока им наконец не выдали паспорта — австрийские паспорта, чему Эрминия придавала особое значение.
На последний вопрос — как же ее на самом деле зовут — ответ был дан в день ее 25-летия: она подошла к Эрминии и потребовала вернуть ей ее имя. Мама, никогда больше не называй меня Глорией. Обращайся ко мне как раньше: Роза-Мария.
23
Приняв решение мгновенно, свою вторую поездку в Вену мать с дочерью осуществили осенью пятьдесят девятого. В феврале того же года они навестили родственников в Испании. Розе-Марии не терпелось побольше узнать о своем отце и его семье. Но тетушка Розмари, жившая в Вене, почти ничего не рассказывала. Она все время хранила «чудовищное молчание», не говоря ни слова о своем детстве и детстве Карла, ни о бабушках или прабабушках, ничего также о ее последней встрече с Карлом в камере полицейского управления на Росауэрлэнде, кроме одной фразы: «Твой отец поручил мне заботиться о твоей матери». Между нами была стена, говорит Роза-Мария. Вероятно, ее можно было бы пробить. Но как и за чей счет? В Испании все было иначе: родственники в Бургосе и Валенсии, Севилье и Бенидорме встречали ее с распростертыми объятиями, даря ей бесконечные доказательства своей любви. Ночи напролет разговоры с братьями и сестрами, поездки, приглашения, воспоминания: «А ты знаешь, как… А когда…» Роза-Мария возвратилась в Баварию с твердым убеждением: Испания — лучшее место для жизни на земле.
Эрминия также болезненно отнеслась к тому, что в Вене она не нашла никого, кто знал Карла раньше. «Personne n’est ici, personne n’est ici»[14]. Материальную компенсацию не выплачивали ни ей, ни дочери. В конце пятидесятых они даже наняли адвоката, тот брал с них внушительную по тем временам сумму — пятьдесят марок в неделю, весь их доход перекочевывал к нему в карман. Но немецкие власти отклонили ее ходатайство на том основании, что «не представляется возможным доказать враждебное отношение к национал-социализму красного бойца испанского Сопротивления, помещенного в целях безопасности государства в концентрационный лагерь».
В Германской Демократической Республике доказать такое возможным представлялось. Матери и дочери даже предложили переехать туда. Там позаботились бы и о жилье, и о работе, и об учебе, как-никак они были родственницами убитого коммуниста. Но обе они отклонили это предложение. Эрминия из принципа, потому что ничего не хотела принимать как подарок судьбы, и, вероятно, также из чувства страха навсегда закрыть себе дорогу к заветной цели своей жизни — Вене. Роза-Мария из гордости и упрямства. Мой отец, думала она, пожертвовал собой ради партии, ради своих политических убеждений. И что из этого вышло? Где все они были, его товарищи по партии? Они ведь могли бы помочь ему, постоять друг за друга, как это делали у них в деревне социал-демократы или члены ХСС. Поэтому-то она никогда не хотела вступать ни в какую партию, как и ее мать, которая говорила: я не позволю, чтобы мне диктовали, что я должна делать. Если уж я что-то предпринимаю, то по собственному желанию, а не по указке партийного функционера. Их выбор профессии также был связан с судьбой Карла. Будучи медсестрами, говорит Роза-Мария, мы должны любому оказывать помощь.
Итак, никакой компенсации, никаких вестей о Карле. До тех пор, пока Роза-Мария случайно не встретилась спустя несколько десятилетий с Гансом Хертлем и Йозефом Ганшем, австрийскими интербригадовцами, которые помнили его. Серьезный, очень серьезный человек был этот Карл Секвенс, порой даже излишне образцово-правильный. И: а знаете, он всегда был безупречен, но иногда все же проскальзывало, что он родом из богемских суконных промышленников. Всегда такой изысканный, сдержанный. Другой бывший интербригадовец, врач Йозеф Шневайс, уверял по телефону, что видел, как умирал Карл. Якобы Секвенс подхватил в лагере воспаление легких и скончался в бараке. Умер жалким и несчастным. Увы, я это видел собственными глазами. Роза-Мария была потрясена. Лучше бы я ему вообще не звонила. Но Шневайс, должно быть, перепутал Карла с кем-то другим, в момент смерти он не мог находиться рядом с ним, потому что до самого своего освобождения был заключенным Дахау, как и Бруно Фурьх, тоже утверждавший, что Карл Секвенс погиб именно там, я знал, говорил он, у Секвенса было что-то с легкими. Однако на самом деле Карл был убит в другом месте, во время транспортировки из Аушвица в концлагерь Дора-Миттельбау, как это описал Эгон Штайнер. Или он все же выжил тогда и умер позднее: по сведениям Международной службы розыска в Арольсене, 29 января 1945 года Карла Секвенса поместили в лагерный лазарет в Дора-Миттельбау. И там он, должно быть, 16 февраля в пять часов утра и умер. Дора-Миттельбау, под Нордхаузеном в Гарце, по соседству с Бухенвальдом.