В первый же день она назвала Розу-Марию, или Розетту, другим именем. Так не пойдет, сказала она в трамвае, у нас с ребенком не может быть одинаковых имен, так всегда будет неясно, о ком из нас идет речь. Как насчет Глории? У них не было возражений, или они просто не осмелились возразить. Глория ходила в детский сад, потому что тетя считала, что она должна выучить немецкий, и Эрминия тоже учила немецкий, в школе Берлица на Грабене, и вела хозяйство Розмари в небольшой квартирке на Ангерерштрассе, которую старый Секвенс оставил своей дочери.
Однажды Эрминия забрала дочь из детского сада раньше обычного. Знаешь, к нам в гости пришел твой дедушка, отец твоего отца. Дед — высокий, как Карл, и неразговорчивый, как Розмари, — принес девочке целый кулек конфет, круглых, разноцветных конфет военного времени, обсыпанных сахарной пудрой. На следующее воскресенье он пригласил их на обед в свой маленький садовый домик под Веной, у подножия горы Бизамберг. Секвенс уже давно был женат на своей первой любви, Катарине; его первая жена, мать Карла, умерла в 1929 году. Жаль, что ее уже нет, сказала однажды Эрминии соседка, фрау Шемица. Я, конечно, извиняюсь, но только она была совсем другой, чем ее муж и дочь. Она, как и положено, баловала бы вас от души!
После ухода деда Глория стала клянчить:
— Мамочка, мне так хочется конфетку!
— Не сейчас.
— Пожалуйста, ну пожалуйста!
— Хорошо. Но только половинку.
Эрминия взяла конфету, разломила ее пополам… и застыла в ужасе: внутри была патефонная игла. Она взяла вторую конфету, разломила — опять игла. И в третьей тоже.
— C’est pas possible[11], — прошептала она. — Твой дедушка, он что, хочет убить нас?
Дрожащими руками она затолкала разломленные конфеты назад в кулек, отодвинула его в сторону и прижала Глорию к груди.
— Вместо того чтобы помочь нам, они хотят нас извести.
Она тяжело дышала.
— Иди, — сказала она потом Глории, — поди поиграй.
Возможно, патефонные иголки в конфетах были глупой шуткой и попали туда не по злому умыслу, а по недосмотру или были просто выходкой какого-то шалопая, который не имел в виду никого конкретно, уж тем более Эрминию и ее дочь, но, к сожалению, они стали последним звеном в цепи оскорблений в действиях Розмари и проявления высокомерия и подозрительности со стороны остальных родственников. Им казалось опасным быть связанными кровными узами с семьей, в которой муж сидел в концлагере, а жена была иностранкой. Кроме того, Эрминия и в Вене отказывалась при объявлении воздушной тревоги спускаться в бомбоубежище. Соседи говорили ее золовке, вы знаете, это уже слишком, и Розмари приняла решение: Эрминия с Глорией должны уехать куда-нибудь в сельскую местность, где нет бомбежек. Она поддерживала связи с влиятельными людьми, да и сама была членом нацистской партии, о чем впоследствии стало известно ее племяннице (шляпный салон был в свое время экспроприирован у еврея и передан ей в собственность как арийке), так что в скором времени Розмари точно знала: 6 июля их эвакуируют. В Баварию, в Верхний Пфальц.
— В Баварию? — спросил старый Секвенс. — Почему ты отправляешь их так далеко? Когда Карл выйдет на свободу, он не найдет их.
— Ну что ты, — сказала Розмари, — у нас же будет их адрес.
18
В деревне Клардорф-Цильхайм, округ Бургленгенфельд, крестьяне выделили им каморку. Голые, потрескавшиеся стены, дощатый пол, одна кровать. Ни стула, ни шкафа, ни плиты для приготовления пищи. Даже бургомистр увидел в этом что-то неладное: что это такое? Почему здесь ничего нет? Крестьянка то ли насмешливо, то ли с чувством правоты ответила грудным голосом: для француженки и так сгодится. Но бургомистр почувствовал себя задетым за живое как ответственное за исполнение должностное лицо, и крестьянам пришлось принести по его приказанию два стула, шкаф и круглый стол. Нашлась даже тумбочка, на которую Эрминия поставила фотографию Карла тридцать первого года. А теперь, сказал бургомистр, вам дадут поесть. С чего это, у нас у самих ничего нет. Но в конце концов они приготовили им с недовольным выражением лица яичницу из четырех яиц и, скрестив руки и прислонившись к кухонному буфету, пристально наблюдали за исчезновением каждого проглоченного куска. Тогда я опять почувствовала эту пропасть, говорит Роза-Мария, между нами и ими. Да и в школе было не лучше. Там ее обзывали дурехой-француженкой.
Эрминия, однако, не сдавалась. Главное — работа! Где-то она раздобыла швейную машинку и принялась укорачивать брюки, ставить заплаты на рубашки, лицевать куртки. Иногда она работала в поле. Женщины платили ей лапшой, половинкой каравая, иногда куском копченого окорока. Война приближалась к концу, это выражалось в том, что из восточных земель Германии прибывало все больше обозов с беженцами, женщин с детьми и стариков, за своей бедой они не хотели видеть беду других. Эрминия сидела за швейной машинкой и для них тоже.
В конце января или начале февраля сорок пятого почтальонша принесла ей третье письмо Карла, с почтовым штемпелем: «KZ Auschwitz III»[12]. Несколько строк, которые успокоили и окрылили ее: к тому времени, когда послание оказалось у нее в руках, концлагерь Аушвиц уже освободила Красная Армия. Правда, Эрминия не знала этого до тех пор, пока французский военнопленный из трактира напротив не услышал про это тайком по радио или, может, разузнал где-то еще и рассказал ей. В принципе, кроме Глории, он был единственным человеком, с которым Эрминия могла поговорить в Цильхайме. Я предполагаю, она говорила с ним о Карле, не выдавая при этом своего страха, но он все равно его чувствовал. Все будет хорошо, говорил он. Вот увидите.
Однажды, может, даже 16 февраля, фотография Карла упала с тумбочки, хотя к ней никто не прикасался. Эрминия испугалась. С твоим отцом что-то случилось, сказала она Глории, подбирая осколки. В другой раз, в марте или начале апреля, она возвращала заштопанный передник или пальто с новой шерстяной подкладкой в трактир «Вайс». Где тот французский господин, спросила она. А где ему еще быть, ответила хозяйка, в хлеву, конечно, там его место. Эрминия приоткрыла тяжелую дверь хлева и, сделав пару шагов, увидела его сидящим на скамеечке для дойки. Bonjour, monsieur, сказала она приветливо. Comment allez-vous?[13] Он резко вскочил, чуть не перевернув бидон, и закричал: «Что вы здесь делаете? И что это вам взбрело в голову? Убирайтесь отсюда!» Ошеломленная, Эрминия пролепетала слова извинений и собралась уже было уходить, но вдруг остановилась, застыв от ужаса: в углу, сквозь резаную солому, на нее глядел лысый череп с провалами вместо щек. Простите, тихо сказал француз, я хотел оградить вас от этого зрелища. У него тиф, он бежал с четырьмя товарищами из концлагеря. Они добрались до Цильхайма, и я спрятал их на две ночи в коровнике. Помогите мне, сказал он, принесите им что-нибудь поесть. Эрминия побежала через дорогу к своему жилищу, приготовила суп из овсянки и, налив его в молочный кувшин, отнесла французу Этот случай долго не давал ей покоя, все внутри нее противилось связывать изможденные лица беглецов с образом Карла. До сих пор она считала, что условия содержания в немецких концлагерях были не хуже, чем в Гюре. В этом ее убеждали и письма Карла.
Чем скорее приближался конец войны, тем чаще рассказывала она дочери о своем детстве, о родственниках в Валенсии, о школьных учителях. О прогулках, на которые она ходила каждое воскресенье со своими братьями, сестрами и друзьями, и об одном ее поклоннике, враче, тот сел однажды во время очередного свидания на свежевыкрашенную скамейку в парке, вскочил, заметив свою оплошность, и, пылая гневом, оскорбленно отвернулся, потому что Эрминия громко засмеялась. О чем бы она рассказала с особым удовольствием, так это о своей любви с первого взгляда и о человеке, которому эта любовь предназначалась, но об этом она почти ничего не говорила; Эрминии хотелось, чтобы Глория росла нормальным ребенком, по возможности без комплексов, пусть и без отца, как, впрочем, многие дети военного времени. Поэтому, говорит ее дочь, она так много всего и недосказала.